Совместно с издательским домом «Новое литературное обозрение» мы публикуем отрывок из книги «Это было навсегда, пока не кончилось. Последнее советское поколение» профессора Калифорнийского университета в Беркли Алексея Юрчака, посвященной позднему социализму, советской идеологии и культурным особенностям СССР.

Первые годы после октябрьской революции 1917 года (как и первые годы после французской революции) были отмечены активными языковыми экспериментами []О революционных экспериментах с языком во Франции см.: Guilhaumou 1989, de Certeau, Julia, Revel 1975, Frey 1925.. В этих экспериментах участвовали и представители большевистского государства, и авангардные художественные объединения, имеющие непосредственно к государству мало отношения. Возникли новые стили языка, например «телеграфный» язык, основанный на сокращениях и аббревиатурах, придуманных для обозначения новых культурных реалий и политических понятий, — наркомпрос, пролеткульт, агитпроп и так далее. Появилось множество неологизмов и иностранных заимствований. Эти новые языковые формы рассматривались как инструмент революционного изменения сознания. Большинство из них заведомо выбиралось из-за непривычности звучания и написания, вызывающих у неопытного человека неудобство и заставляющих его изменять свои языковые привычки. По замечанию лингвиста, который в те годы следил за языковыми экспериментами, новые формы языка нелегко «адаптировались к звучанию и формальной системе русского языка» и с трудом «принимались людьми, не привыкшими к иностранной фонетике». []Селищев 1928: 166. о непонимании нового языка газетной аудиторией см. также в работах: Gorham 2000: 138—139; Ryazanova-Clarke, Wade 1999: 15—18.

Атмосфера революционного эксперимента и эйфории овладела и наукой, включая языкознание. В те годы советский лингвист, археолог и этнограф Николай Марр разработал «новое учение о языке», в основе которого было разделяемое многими авангардными художниками и политиками убеждение, что задачей языкознания, как и других наук, является не только развивать новые научные подходы, но и менять сознание ученых. В 1920-х годах Марр писал: новое учение о языке требует

Рекомендуем по этой теме:

…особенно и прежде всего нового лингвистического мышления. Надо переучиваться в самой основе нашего отношения к языку и к его явлениям, надо научиться по-новому думать, а кто имел несчастье раньше быть специалистом и работать на путях старого учения об языках, надо перейти к иному «думанию» новое учение о языке требует отречения не только от старого научного, но и от старого общественного мышления. []Цитируется по книге: Алпатов 1991: 67.

Согласно «новому учению» язык следовало рассматривать как сугубо социальное явление, которое следует изучать с позиции марксистской теории. Поскольку язык меняется таким же образом, как и общество, писал Марр, он тоже стремится от классового состояния к бесклассовому. Поэтому все языки мира развиваются в сторону объединения путем революционных взрывов и смешений. В коммунистическом обществе языки в конце концов сольются в единый коммунистический язык. []Марр 1977: 31. Идею о едином языке будущего разделяли и многие группы авангардных поэтов и художников. Обериуты писали в своем манифесте о необходимости создать «новый поэтический язык» для «нового ощущения жизни». []Григорьев 1986: 243. Футуристы занимались разработкой специального «заумного языка», выдумывая слова, неологизмы и грамматические структуры, нарушающие условности стандартной русской грамматики и фонетики.[]Подробнее см.: Clark: 1995: 40; Rudy 1997: xii; Jameson 1972; Lemon, Reis: 1965. См. также: Крученых 2000: 193—195. Схожий лингвистический эксперимент проходил в среде итальянских футуристов, об этом см.: Apollonio 1973: 95—106. Велимир Хлебников писал, что главной целью футуристов было «создать общий письменный язык, общий для всех народов третьего спутника Солнца, построить письменные знаки, понятные и приемлемые для всей населенной человечеством звезды, затерянной в мире».[]Хлебников 1986: 619. Как объяснял Роман Якобсон, близкий в те годы к футуристам, смысл поэзии на заумном языке состоит не в поэзии как таковой, а в той формальной реорганизации языка, которую она производит. [10 ]Rudy 1997: хiii.

Сталин как редактор идеологического языка

Как известно, в конце 1920-х годов разнообразие авангардных экспериментов и подходов к языку, политике, науке и искусству стало проблемой для большевистского руководства. Его главной задачей теперь было государственное строительство, а для этого требовался рациональный централизованный контроль в сфере социально-культурной жизни и языка. [11 ]См.: Gorham 2000: 140, 142; Smith 1998. Поэтому языковая политика государства в этот период начинает меняться. Эксперименты пресекаются, сфера языка попадает под партийный контроль. В этом изменении языковой политики проявился парадокс, лежавший в основе всей советской идеологии: для полного освобождения социальной, культурной и личной жизни субъекта (цель, которая должна быть достигнута при коммунизме) эту жизнь было необходимо поставить под полный контроль партии. Этот парадокс был заложен изначально в самой идее о возможности построения коммунистического общества под руководством партии. Играя направляющую роль в обществе — то есть будучи носителем уникального знания об истине, — партия находилась как бы за пределами общества, осуществляя руководство из этой внешней по отношению к социуму сферы.

Этот парадокс не был уникален для советской системы. Как показал Клод Лефор, легитимность любой (современной) политической системы строится на основании некой «очевидной» истины, которая занимает по отношению к идеологии внешнее положение (см. главу 1). То есть идеологический дискурс системы всегда ссылается на эту «истину», не будучи при этом в состоянии ее обосновать и доказать. В этом заключается внутреннее противоречие идеологии современного государства вообще. Идеологическое высказывание, которое претендует на полное и верное описание реальности, не способно объяснить, почему «истина», на которую оно ссылается, действительно является истиной.

Когда в 1920-х годах партийное руководство начало устанавливать более жесткий и централизованный контроль над всеми формами общественной и культурной жизни, партия продолжала воспринимать себя как отряд революционного авангарда, проводящий работу по освобождению этой жизни. Поэтому в новых условиях культура и язык продолжали, как и раньше, рассматриваться в качестве инструментов по созданию нового коммунистического сознания. В отношении языка такая модель подразумевала, что существует некая позиция за пределами языка, из которой можно оценивать, насколько адекватно язык отражает реальность и каким образом необходимо его корректировать, чтобы он отражал реальность еще лучше.[14 ]См. подробнее в: Seriot 1985. Практические справочники по языку утверждали: поскольку язык является инструментом, его, «как любой инструмент, надо совершенствовать, полировать и бережно охранять от любой порчи и малейшего повреждения». [15 ]Язык газеты: 14. Удивительно, что ключевой тезис «нового учения» Марра, согласно которому язык, как явление сугубо классовое, будет развиваться и совершенствоваться, пока не превратится в коммунистический язык будущего, продолжал занимать важное место в советском языкознании. Ту идею, которую раньше утверждали авангардные художники, теперь утверждало само партийное руководство — большевистский язык совершеннее буржуазного языка по определению, поскольку, с чисто научной точки зрения, он не скован нормами прошлого и открыт к созданию будущего. Задачей партийной прессы, соответственно, было прививать читателям конкретную лексику, фразеологию и грамматику этого нового, более совершенного языка.[16 ]Там же: 117, 123.

Как уже отмечалось в главе 1, парадокс Лефора может некоторое время оставаться скрытым за господствующей фигурой идеологического дискурса, которая занимает внешнее положение по отношению к этому дискурсу и обладает уникальным знанием внешней объективной истины, к которой этот дискурс апеллирует. [17 ]См.: Lefort 1986: 212—214, а также: Bhabha 1990: 298. Пользуясь своим уникальным положением вне идеологического дискурса (и над ним), эта господствующая фигура способна публично осуществлять оценку всех идеологических текстов и высказываний на предмет их соответствия или несоответствия «объективной истине». В годы революции позицию внешней господствующей фигуры идеологического дискурса, имеющей уникальный доступ к объективной истине, занимал политический и художественный авангард. К началу 1930-х годов эта фигура сузилась до размеров одной личности — Сталина. Если этот сдвиг и не был неизбежен, он был вполне логичен: почва для него была подготовлена самой идеей революционного авангарда, как движения, занимающего особое, внешнее по отношению к идеологии положение. [18 ]Борис Гройс отмечает: «Мечта авангарда поместить все искусство под прямой контроль партии, чтобы реализовать ее программу жизнестроительства (то есть „социализма в отдельно взятой стране“, как подлинного и совершенного произведения коллективного искусства), наконец-то сбылась. Однако автором этой программы был не Родченко с Маяковским, а Сталин, политическая власть которого превращала его в наследника их художественного проекта» — Groys 1992: 34. Началом «сталинской фазы» советской истории Гройс считает 23 апреля 1932 года, когда Центральный комитет партии принял декрет, «распустивший все художественные группы и объявивший, что все советские „творческие работники“ будут объединены по профессиям в „творческие объединения“ художников, архитекторов и так далее» — Ibid: 33. Хотя кажется, в анализе Гройса художественный авангард рассматривается как более важный, чем авангард политический, что, по-моему, не является бесспорным, этот анализ все же довольно точно описывает общий дискурсивный сдвиг того времени и его приблизительную дату. Кроме того, неверно было бы считать, что сталинизм стал закономерным продуктом русской революции, как это подчас делает Гройс. Скорее, — то, как парадокс Лефора проявился в советской современности, сделало феномен сталинизма возможным, но не неизбежным. Теперь эту внешнюю позицию занял сам Сталин. Лишь он был способен оценивать публичные высказывания извне на предмет их соответствия внешнему канону объективной «марксистско-ленинской» истины. Не случайно его оценке, как хорошо известно, подвергались самые различные высказывания — политические документы, литературные тексты, музыкальные произведения, научные труды и так далее. Примеров этого процесса огромное множество; приведем лишь несколько.

Когда готовилась многотомная «История гражданской войны» под редакцией Максима Горького, [19 ]Подготовка «истории гражданской войны» велась редколлегией во главе с Максимом Горьким. На самом деле был опубликован всего лишь первый том запланированного многотомника (История гражданской войны. 1935). Сталин досконально прочитал весь ее текст и внес в него огромное количество исправлений. [20 ]Всего в первый том «истории» редколлегия внесла около 700 исправлений. Он изменял не столько факты, сколько язык, которым они описывались. Исправления Сталина, а также его комментарии к ним печатались в центральных газетах и перепечатывались в брошюрах и справочниках, [21 ]Примером служит брошюра «язык газеты» под редакцией Кондакова, изданная в 1941 году тиражом 25 тысяч экземпляров для газетных работников и широкой общественности. становясь достоянием широкой общественности. Советский читатель узнавал со слов Сталина, в чем именно заключалась ошибочность той или иной формулировки и как ее следовало исправить. Например, в редактируемом тексте «истории гражданской войны» бывший глава Временного правительства Александр Керенский упоминался как «соглашатель» и «примиритель» буржуазии и трудящихся. К этому определению Сталин добавил фразу — «в интересах буржуазии», сопроводив поправку комментарием о том, что новая формулировка должна помочь читателям понять подлинную роль этого соглашателя. [22 ]Язык газеты: 122. В другом месте текст «истории» пояснял, что «ленинский лозунг „Вся власть советам!“ призывал к разгрому буржуазного аппарата и созданию нового, советского аппарата власти». Сталин исправил эту формулировку со следующим комментарием: Маркс говорил не о полном «разгроме», а лишь о «сломе» буржуазной машины; следовательно, ленинский лозунг надо трактовать не как полный разгром, а лишь как частичный слом старой системы, что позволит в последующем использовать ее для строительства новой системы. [23 ]Там же: 122—123. Подобные разъяснения исправлений были адресованы не столько авторам «истории», сколько широкому советскому читателю.

Приведем другой пример. В ходе подготовки новой советской конституции в середине 1930-х годов советская пресса подробно освещала «всенародное обсуждение» ее проекта. В газетах печатались различные формулировки, которые читатели предлагали вставить в текст конституции, а затем давались комментарии Сталина по поводу этих формулировок. Решающим критерием сталинской оценки предложенных формулировок вновь было то, насколько в своем описании реальности они соответствуют канону марксистско-ленинской истины, подлинным знанием которой обладал лишь Сталин. Независимо от того, были ли эти предложения читателей подлинными или вымышленными, важен сам факт того, что они печатались в центральных газетах с комментариями Сталина. Таким образом, сталинский метадискурс по поводу идеологического языка — метадискурс, который производился из-за пределов идеологического языка и был адресован советским гражданам, — был неотъемлемой частью дискурсивной системы сталинского периода.

Ответ Сталина, с типичными фразами «как известно», «никогда не была и не может быть» и так далее, был не теоретическим объяснением новой ситуации, а лишь отсылкой к якобы существующей объективной и неизменной «истине», которая находится за пределами конкретных условий сегодняшнего дня и от них не зависит.

Рекомендуем по этой теме:

Подобные публичные комментарии и исправления со стороны Сталина касались не только политических документов, но и важных художественных произведений и научных теорий. Например, несколькими годами позже, в 1943 году, Сталин внес исправления в новый текст советского государственного гимна, написанного Сергеем Михалковым, [25 ]Текст был выбран из более чем шестидесяти участвовавших в конкурсе вариантов. Музыку гимна написал композитор Александр Александров. снабдив их соответствующими разъяснениями. Исправления касались мельчайших нюансов смысла, который эти фразы могли потенциально нести. Так, Сталин перечеркнул фразу «союз благородный», которая функционировала в роли определения к понятию «Советский Союз», объяснив это тем, что слово «благородный» обозначает не только «моральный», но и «аристократический», принадлежащий к «благородному классу». В итоговом тексте гимна «благородный» заменили на «нерушимый». Другая формулировка, гласившая, что Советский Союз был создан «волей народной», по мнению Сталина, тоже была неудачна, поскольку она могла вызывать ассоциации с «народной волей» — террористической революционной организацией последней трети XIX века. «Волей народной» заменили на «волей народов». [26 ]Интервью с Сергеем Михалковым на телеканале НТВ, 30 июня 1998 года.

Подобная критика языка с объяснениями того, как и почему его следует исправлять, повторялась на страницах не только центральных, но и местных газет. По аналогии с ней местные газеты проводили свою собственную критику политического языка. например, в одном из номеров газеты «Ударник Кузбасса», органе горкома партии и горсовета города Прокопьевска Кемеровской области, были раскритикованы фразы, грамматические обороты и лексика, которые встречались в статьях многотиражной газеты «В бой за уголь», издававшейся партбюро одной из местных угольных шахт. «Борьба за чистоту, ясность языка газетных заметок и статей», отметил «Ударник Кузбасса», — это «не самоцель, а средство усиления политического влияния на массы». Приведя примеры неверных выражений и формулировок из шахтерской многотиражки, «Ударник Кузбасса» напомнил: для полной уверенности, что ты используешь верные политические формулировки, необходимо сравнивать их с языком Сталина, ведь «долг всех работников печати», включая мелкие издания, состоит в том, чтобы «учиться скупости, ясности и кристальной чистоте языка у товарища Сталина».[27 ]О языке… 1949: 3.

Как видно из этих примеров, главной задачей публичного метадискурса об идеологическом языке было разбирать и оценивать буквальный смысл конкретных идеологических формулировок; причем этот метадискурс производился лично от имени Сталина. То есть Сталин занимал позицию внешней фигуры по отношению ко всем идеологическим высказываниям.[28 ]Сталин занимал аналогичное положение внешней фигуры и по отношению к другим жанрам советского авторитетного языка — от языка сельского хозяйства, генетики, физики и химии до языка литературы, музыки и кино. Например, Сталин сделал массу замечаний по поводу второй серии кинокартины Сергея Эйзенштейна «Иван Грозный», предложив конкретные изменения с тем, чтобы точнее отобразить русскую историю. Эйзенштейн впоследствии рассказал о замечаниях Сталина в своем дневнике (см.: Bergan 1997). Этот факт постоянно подчеркивался в печати. В 1935 году председатель ЦИК СССР Михаил Калинин в одном из выступлений заявил: «Вот если бы спросили меня, кто лучше всех знает русский язык, я бы ответил — Сталин. У него надо учиться скупости, ясности и кристальной чистоте языка». Выступление Калинина часто цитировалось в газетах и брошюрах (включая, как мы только что видели, и статью в газете «Ударник Кузбасса»). [29 ]См.: Берегите и изучайте великий русский язык 1946: 1. См. также: Калинин 1935; Блинов 1948: 15. Максим Горький в личном письме к вождю сделал аналогичное замечание: поскольку язык Сталина представляет собой «образец правильного письма», он просит вождя написать текст для журнала «Литературная учеба», который Горький редактировал. [30 ]Gorham 2000: 149.