Отношения между социологией и социальной антропологией напоминают отношения между двумя европейскими государствами на пике евро-интеграции: чем чаще политики говорят о «едином пространстве», «общей судьбе» и «прозрачности границ», тем больше мелких, но существенных различий между соседями обнаруживается в бытовом общении. Культурный обмен и взаимовыгодные торговые операции периодически оборачиваются демонстрациями, задержаниями, депортациями, сожжением флагов и хулиганством на почве междисциплинарной неприязни.

Относительная автономия «идеологического» и «повседневного» характеризует не только мир большой политики, но и научную коммуникацию. Идеология  двух «М» (Междисциплинарность & Мультипарадигмальность) — как и любая идеология «открытых границ» — исключительно удобна для проектной работы. Мы все выигрываем от беспошлинного перемещения людей, идей и ресурсов между дисциплинарными регионами. Причем, выигрываем постоянно, за счет кумулятивного эффекта. Представьте на минуту, что антропологам запретят оппонировать на социологических защитах, социологам — публиковаться в антропологических журналах, а тем и другим — зарабатывать в проектах, придуманных экономистами. Представьте, что книги, в которых слишком много ссылок на психологов будут отклоняться сериями по философии или кандидатам исторических наук запретят читать лекции по политологии. Разные дисциплины в разной степени склонны к изоляционизму, но даже самые упертые ММ-скептики вынуждены сегодня признать: междисциплинарная интеграция — это выгодно. Хотя на практике мультипарадигмальность, как правило, означает банальное невладение языком своей собственной дисциплины, а междисциплинарность — священное право каждого быть социологом для философов, философом для антропологов и антропологом для экономистов.

Для официальной ММ-риторики граница между социологией и социальной антропологией является противоестественным образованием, препятствующим свободной конкуренции профессионалов из смежных областей за символический (и не только) капитал. Однако любой ученый, всерьез воспринявший ММ-идеологию как руководство к действию, рискует оказаться в ситуации эксклюзии. Такая эксклюзия может выражаться по-разному:

а) в виде отзыва на диссертацию, заканчивающегося словами «…автор три года просидел в поле и, видимо, на чтение релевантной литературы у него не осталось времени, а потому данный текст вряд ли может быть защищен по специальности 22.00.04»;

б) в виде рецензии на статью, включающую в себя комментарий: «…автор глубоко погрузился в социальную теорию, но лучше бы он больше внимания уделил систематизации своих этнографических наблюдений и описанию биографий информантов; текст в таком виде публиковать нельзя»;

в) в виде заключения на проект «…к сожалению, приводимые автором данные мало что говорят о природе якобы изученного им феномена».

Формулы эксклюзии также варьируются. Год назад один коллега-экономист всерьез поинтересовался: зачем нам в исследовательском проекте по «Стратегии 2020» нужен антрополог, если мы не собираемся измерять черепа информантов. (Чтобы выстроить границу между социологией и экономикой с одной стороны и социальной антропологией с другой, он риторически стер границу между социальной и физической антропологией.)

Подобного рода эксклюзии столь распространены, что, порой, выполняют в повседневном обиходе науки функцию международных кодов солидарности: «Мы с тобой одной крови, ты и я». Социолог из России и социолог из Германии в непринужденной беседе маркируют свою общность, критикуя работу социолога-англичанина за «этнографизм» и избыточную описательность. Дисциплинарные традиции сильнее национальных: за «этнографизм» могли поплатиться и классики социальных наук, и коллеги по кафедре.

Итак, если различия между социологией и социальной антропологией суть не «искусственные образования», сохранившиеся лишь благодаря инерции словоупотребления, структуре Академии наук и кодификаторам специальностей, если они существуют интерсубъективно в повседневном обиходе научной коммуникации, нам придется дать этим различиям хотя бы приблизительную концептуализацию. Начнем с того, что поместим в скобки привычный в подобных обстоятельствах ход мысли: якобы, дистинкции эти «конструируются социально» и производятся в «потоке практик» различных агентов, делающих свои ставки в игре дисциплин. Социологическое рассуждение данного толка начинается с риторического вопроса «Вы же не считаете, что отличия социологов от антропологов существуют сами по себе, объективно, как некая внешним образом полагаемая реальность?». И поскольку мало кто сегодня согласится с таким примордиалистским, субстанциалистским и объективистским пониманием дисциплинарных различий, социолог получает карт-бланш на серию последующих ходов: «Значит, эти различия сконструированы и произведены; значит, существует некоторая скрытая машинерия поддержания границ между социологией и этнографией, а также другая машинерия, скрывающая первую машинерию от постороннего взгляда, что позволяет различиям между дисциплинами маскироваться под нечто фундаментальное». Данное рассуждение выстроено на оппозиции «объективное / социально сконструированное», пришедшей в социологической теории на смену классической дихотомии «объективное / субъективное».

Теперь давайте поместим это рассуждение в скобки. В какой степени его убедительность зависит от бэкграунда читателя? Точнее от того языка, на котором оно будет прочтено, распознано, осмысленно? Рискну предположить, что и социологи, и социальные антропологи в равной степени (или с незначительными расхождениями) распознают эту цепочку умозаключений в качестве осмысленных и, более того, «соответствующих действительности». Психологи и экономисты, вероятно, будут более скептичны. Их представления о действительности строятся на иных аксиоматических допущениях.

Я привел этот пример не в качестве доказательства (что потребовало бы куда больших теоретических усилий и другого жанра повествования), а в качестве иллюстрации — социология и социальная антропология разделяют ряд общих, принимаемых на веру и не требующих обоснования утверждений, которые кажутся проблематичными представителям смежных дисциплин. Различия между социологией и социальной антропологией кардинальным образом отличаются от различий между социологией и психологией, социологией и экономикой. Это не языковые, а жанровые различия.

Языковыми различиями мы будем называть существенные различия в когнитивных стилях, прежде всего, в механике описания и объяснения. Когнитивный стиль — совокупность операторов, делающих возможным познание per se. Прежде всего, это оператор демаркации, оператор проведения различий. Например, исследователь говорит: «границы дисциплин суть социально сконструированные дистинкции, а не отражение естественных различий, существующих между науками». Он тем самым провел границу, но не между социологией и этнографией, а между границами «естественными» и «социально сконструированными». Это конститутивное различение. Следующий шаг — отнести границу между социологией и этнографией к «социально сконструированным».

Второй оператор — оператор атрибуции релевантности. Автор не просто проводит границу между естественным и сконструированным социально, он недвусмысленно наделяет регион «социально сконструированного» априорной значимостью: «Граница между социологией и антропологией сконструирована искусственно, но это не делает ее менее реальной; напротив, в нее инвестированы усилия и ресурсы многих поколений агентов, а значит, эти границы суть реальности особого рода».[1]

Если система различений — в большей степени логический оператор, то система релевантностей — это оператор присвоения значимостей. Исследователь говорит: «Мы занимаемся Y, а не Х, потому что именно Y имеет значение». Откуда это значение взялось — вопрос выбора стратегии обоснования. Например, исследователь может сказать, что Y важнее Х, потому что оно его «определяет» (то есть установить отношения детерминации). Или потому что Х — «всего лишь» частный случай Y. Или потому что «на самом деле» X — это «отражение», «превращенная форма», порожденная «ложным сознанием», а подлинную природу Х составляет Y. Наконец, он может просто сказать: «Мы занимаемся Y, а не Х, потому что Х существует только в воображении обывателей и некоторых поверхностных исследователей». Радикальные стратегии обоснования выглядят по-парменидовски парадоксально: «Есть бытие и небытие. Но небытия нет». Дело в том, что вместе с присвоением значимости такие стратегии заодно присваивают онтологический статус (то есть, утверждение чего-то в качестве «реально существующего»). Поэтому социологам недостаточно сказать: есть границы «естественные» и «социально сконструированные»; им важно показать, что все на первый взгляд «объективные» границы на самом деле являются результатам чьих-то усилий объективации.

Третий оператор — оператор дескрипции. Проведя различие и признав релевантной лишь одну из различенных сторон, мы должны дать этой стороне первичное описание, пользуясь выбранным конечным словарем. Ричард Рорти использует понятие «конечный словарь» для указания на всю совокупность риторических элементов той или иной исследовательской программы: от базовых категорий и концептуализаций до метафор и образных сравнений. «Словарь» — потому что эта совокупность доступна кодификации. «Конечный» — потому что исследовательская оптика представляет собой «замкнутую систему». Каждому новому феномену она будет подбирать описания из уже имеющихся ресурсов воображения. В некотором смысле, конечный словарь есть арсенал всех доступных исследователю (в рамках данной исследовательской программы) способов описания своего объекта.

Первичное описание, как правило, глубоко метафорично, превратить метафоры в концепты — задача последующей концептуализации. Приведенное выше рассуждение о дисциплинарных границах выстроено на метафоре политической игры — одни агенты-игроки, «вкладываются» в проведение и поддержание междисциплинарных границ, другие — используют ММ-идеологию для их стирания. Но это, конечно, далеко не единственная метафорика, делающая возможным такой анализ соотношения дисциплин. Есть множество, на первый взгляд, объективистских логик мышления (т.е. моделей, признающих различия между дисциплинами производными от фактически существующих различий между их объектами), которые используют те же самые метафоры и риторические формулы. Например, высказывание «Объект социологии кардинально отличается от объекта социальной антропологии» может соседствовать с высказыванием «Социологи и антропологи поддерживают границы своих дисциплин, потому что эти границы скреплены авторитетом их профессиональных сообществ». Оператор дескрипции менее жестко связан с операторами демаркации и релевантности, чем первые два оператора друг с другом.

У механики описания, кажется, есть та степень свободы, которой нет у механики различений. Однако ответ на этот вопрос потребовал бы иного типа анализа. Возможно, более последовательной является позиция, согласно которой «нет различений и релевантностей без конечного словаря», а, следовательно, третий оператор на самом деле является первым. Если язык описания первичен, то все наши демаркации — даже самые глубинные и конститутивные — суть производные от используемых имен. Напротив, если мы исходим из приоритета демаркации — т. е. «мыслим различиями, которые лишь затем облекаем в слова» — появляется возможность говорить о некотором до-теоретическом «исходном коде». А значит, между различениями и семантикой конечного словаря появляется зазор, брешь, разрыв, разводящий логическую и семантическую стороны познавательного усилия.

Наконец, четвертый оператор когнитивного стиля — оператор объяснения. Объяснения могут быть по-позитивистски жесткими (»…границы дисциплин определяются наличием ресурсных игроков, заинтересованных в их поддержании»), могут — умеренно историцистскими (такова веберовская операция «каузального сведения»), а могут носить характер простого указания на взаимосвязь (»…мы видим, что когда ставки в игре растут, границы дисциплинарных полей становятся менее прозрачными»). Далеко не все объяснения каузальны, но все предполагают операцию феноменальной редукции, т. е. приведения одного феномена к другому: дисциплинарных границ — к границам игровых альянсов, способа объяснения — к исторически сложившейся научной практике, конечного словаря — к позиции в «поле научного производства».

Четыре описанных элемента — четыре оператора, выполняющих (или не выполняющих) отведенную им работу. Пока они работают слаженно в едином ансамбле, машина познания не дает сбоев. Она не барахлит, не останавливается на полпути, не разваливается на части, не перегревается из-за трения с действительностью. Благодаря их работе мы действительно можем что-то видеть и объяснять. Этих элементов, конечно, больше. Например, мы ничего не сказали о «сцеплении» или «коробке передач», связывающих аксиоматику и оптику исследования с прагматикой действий исследователя. Но для целей нашего анализа достаточно и этих четырех. Оператор демаркации конституирует внешние и внутренние границы — эксплицитные и имплицитные различения. Оператор релевантности распределяет значимость и онтологический статус. Оператор дескрипции создает референцию объекта с использованием доступных ресурсов воображения. Оператор объяснения наделяет причиняющей силой и производит феноменальную редукцию. На выходе мы получаем нарратив большей или меньшей степени убедительности и герметичности.

Мы предприняли этот экскурс в эпистемологию с единственной целью — показать, что в когнитивном отношении между социологией и социальной антропологией различия минимальны. Социология и антропология используют одни и те же механизмы демаркации и релевантностной фокусировки. (К примеру, одержимость исследованием «границ» — свойство обоих когнитивных стилей.) Конечные словари антропологов являются также конечными словарями социологов. И разница, скорее, в том, как именно они ими пользуются. Собственно, эту разницу я и назвал — возможно, ошибочно — жанровыми отличиями. Попробуем перечислить некоторые из них, в порядке предельно поверхностных гипотетических обобщений:

1. Социологическое повествование — в норме — строится на принципе «метаописания»: язык исследователя и язык объекта исследования не сосуществуют на равных основаниях в тексте. Если дистанция между прямой речью информанта и авторским аналитическим мета-нарративом не выстроена достаточно внятно, автор-социолог может быть обвинен в нарушении жанрово-дисциплинарной конвенции (обвинение «парафраз вместо анализа»).  Напротив, жанр «насыщенного описания», к примеру, у Клиффорда Гирца не предполагает этого жанрового требования. Жанр этнографического письма наделяет «полевой материал» самостоятельной ценностью (отсюда метафора «вкусного поля», распространенная в словаре этнографов и вызывающая эстетическое несварение у социологов).

1.1. Как следствие, в жанре этнографического повествования язык описания и конечный словарь исследователя менее проблематичны и реже становятся предметом рефлексии. (Это не значит, что социально-антропологическое исследование менее рефлексивно — это значит, что у него «другая рефлексия», не обязательно связанная с теоретическим языком.)

1.2. Конечный словарь социологического исследования — опять же в норме — задается выбранной теоретической перспективой. Это правило не является обязательным для исследователя-этнографа. Этнограф может искренне полагать, что его язык описания ему подсказал сам объект.

2. Социологическое повествование требует построения эксплицитной объяснительной модели (в «жесткой» или «мягкой» версии феноменальной редукции). Антропологическое повествование чаще использует имплицитные объяснительные схемы, встроенные (более или менее искусным образом) в само описание.

2.1. Социологические объяснительные модели отличает высокая степень герметичности, связанная с дюркгеймовским принципом «объяснения социального социальным». Социально-антропологический жанр куда менее требователен в этом отношении. Социальный антрополог может позволить себе неслыханную для социолога свободу объяснения — он с легкостью смешивает объяснительные модели, заимствованные из истории, географии, экономики, психологии (а в недавнем прошлом и из психоанализа). Такая эклектика служит источником непрекращающихся подозрений в отношении социальной антропологии — есть ли у нее вообще свой язык описаний или ее специфика определяется исключительно этнографическим методом, а языки она по мере необходимости заимствует из смежных дисциплин? Впрочем, мы уже ответили на этот вопрос выше: конечные словари социологии и социальной антропологии — пересекающиеся множества. Авторы этих словарей (У.Л. Уорнер, К. Гирц, М. Дуглас, ранний П. Бурдье etc.) входят в оба пантеона. Любопытно, что те этнографы ХIХ — ХХ столетия, которые отводили «культуре» роль исключительно объясняемого феномена, а источники объяснения предпочитали импортировать из смежных дисциплинарных областей, либо не попадали в поле социологии, либо не задерживались в нем. Исключениями здесь являются ситуации «признания пост-фактум», когда предложенная этнографом объяснительная модель запоздало переописывается в терминах социологической теории. Поэтому, к примеру, Маргарет Мид и представители направления «Культура и личность» социологами не «считываются», тогда как Грегори Бейтсон оказывается прародителем сразу нескольких социологических словарей.

2.2. Соответственно, вторжение социологии в этнографию (и наоборот) не воспринимается сегодня как эпистемическая интервенция. Эпистемические интервенции — это операции переноса объяснительных моделей из одной науки в другую с последующей проблематизацией аксиоматического ядра дисциплины-реципиента. К примеру, успешная интервенция психологии в экономику предполагает а) использование конечного словаря психологии для описания феноменов, традиционно относимых к ведению экономики; б) формирование модели объяснения «экономического психологическим» в духе экономической психологии или поведенческой экономики; в) проблематизацию аксиоматических оснований экономической науки — в частности, идеи homo economicus. Чтобы это произошло, аксиоматические основания уже должны быть достаточно расшатаны: когда В. Смит и Д. Канеман писали свои работы, только ленивый еще не усомнился в адекватности экономических представлений о человеческой рациональности. Что не мешало экономике самой вести успешные наступательные войны в области наук о поведении (главный экономический империалист Г. Беккер получает Нобелевскую премию в 1992 г., Канеман и Смит — в 2002-м).

В истории ХХ столетия мы найдем немало примеров эпистемических интервенций во взаимоотношениях психологии и социологии, социологии и экономики, психологии и экономики, социологии и истории. В каждом таком случае мы обнаруживаем совпадение всех трех условий: проблематизация аксиом, перенос объяснительных схем, импорт словарей. Было ли нечто подобное в отношениях социологии и социальной антропологии?

«Философский словарь» Генриха Шмидта, изданный в Лейпциге в 1932 г., указывает на существование особой «этнологической социологии». В качестве ее ведущих представителей упоминаются Эрнст Гроссе, Адольф Бастиан, Генрих Шурц, Вильгельм Шмидт и Вильгельм Копперс. Эти имена мало что говорят современному социологу. (Возможно, и сами они удивились бы, узнав об «этнологической социологии».) Этнологическая социология как самостоятельный проект не состоялась. И, тем не менее, вся история отношений социологии и социальной антропологии представляет собой непрерывный обмен концептами, объяснительными моделями, аксиоматическими допущениями. Особой «этнологической социологии» не сложилось не потому, что интервенция антропологии в социологию провалилась (как провалились, например, попытки психологического вторжения). Ровным счетом наоборот — потому что она удалась. А точнее, потому что историю этих дисциплин трудно представить без постоянных взаимных интервенций. Вероятно, даже самая жесткая из изоляционистских конвенций в социологии — требование объяснять социальное социальным — не сложилась бы, если бы не сотрудничество Дюркгейма с Моссом. (Хотя здесь есть риск примитивизации: на том же основании можно утверждать, что если бы в интеллектуальном состязании победил не Дюркгейм, а Тард, общее аксиоматическое ядро и непрерывное перекрестное опыление связало бы социологию не с антропологией, а с психологией. Однако подобные гипотезы принадлежат фантастическому жанру «альтернативной истории социологии», весьма популярному сегодня благодаря усилиям Брюно Латура.)

Историческое исследование показывает, как происходило формирование общих аксиоматических оснований антропологии и социологии, как складывались устойчивые каналы концептуального импорта, как общие интуиции закреплялись в конвенциональных метафорах. Переходя к такому типу анализа, мы неизбежно оказываемся в области общих легенд и сказаний, разделяемых социологами и антропологами. Нас же интересует другой вопрос: где жанровые различия переходят в языковые — т. е., где общие аксиоматические основания уже не гарантируют взаимопонимания представителей двух племен и различие жанровых конвенций становится отправной точкой для размежевания языков.

Впрочем, это предмет отдельного исследования.

Этот текст появился в ответ на приглашение редакции журнала «Антропологический форум» принять участие в дискуссии о соотношении «социологического» и «этнографического» и был ранее опубликован как часть этой дискуссии («Конституция социальных наук». Антропологический форум. 2012. № 16).

[1] Нетрудно заметить принципиальное отличие логики разбираемого здесь когнитивного стиля от логики ММ-идеологии. Дело в том, что идеология междисциплинарности & мультипарадигмальности является инструментом политической, а не познавательной активности и потому не обладает собственным когнитивным стилем.