Надо сказать, что я вырос в семье потомственных филологов. Это и плохо, и хорошо. Плохо оттого, что узко, а хорошо, потому что филология — это разговор и о языке, и культуре, и мышлении. Семья культивировала традиции старых филологических кругов: постоянное чтение, обсуждение прочитанного, поэзия вслух, книжки на ночь… Моя бабушка по отцовской линии, Ирина Игнатьевна Муравьёва, была филологом-германистом, занималась датской и немецкой литературой. И мой отец был филологом-англистом, и моя матушка окончила филологический факультет МГУ. Поэтому пути были предначертаны. Но мне всегда было интересно заняться чем-то особенным, какой-то такой филологией, которой не все занимаются. А все в основном занимались у нас русской филологией и германской. Мне же была нужна та, которая, с одной стороны, является ключом к остальным, а, с другой стороны, сама достаточно большая и интересная.

 

Итак, поиски ключа, фундаментальности, достаточной сложности и интереса указали мне путь на кафедру классической филологии. У нашей семьи были знакомые, которые к тому времени, как я поступал, уже специализировались в этой области. Классическая филология мне нравилась своей сложностью и строгостью, я уже в школе читал разные книги филологов-классиков — М. Л. Гаспарова, С. С. Аверинцева, и казалось, что эти книги показывают мне совершенно определенно: фундаментальное образование нужно начинать получать через древние языки. Это фундамент гуманитарной науки, это основа европейской парадигмы. Вот так я оказался на кафедре классической филологии, которой руководила Аза Алибековна Тахо-Годи, преподавали прекрасные учителя. Правда, классическим филологом я не стал, потому что уже на втором курсе увлекся Востоком. Позже оказалось, я в этом неоригинален: большое количество моих коллег, специалистов по христианскому Востоку, тоже прошли этот путь классической филологии и вышли на восточную развилку, сделали на классической дороге восточный поворот. Собственно, филогенез повторяет онтогенез: таким путем шло все востоковедение в Европе.

 

Толчком для этого было несколько событий. Первое: нечужой моей семье человек и мой будущий научный руководитель Сергей Сергеевич Аверинцев и его книги «Поэтика ранневизантийской литературы», сборник переводов «От берегов Босфора до берегов Евфрата» произвели на меня большое впечатление. С другой стороны, книги наших востоковедов, например Игнатия Юлиановича Крачковского «Над арабскими рукописями» — это было настоящая инициация, почти сакральный восторг. Уже в университете я стал читать сочинения И. Ф. Мейендорфа, он постоянно отсылал к христианско-восточным реалиям. Позднее большое влияние на меня оказало чтение книг Глена Бауэрсока и Питера Брауна — это тоже было важным моментом, потом я непосредственно познакомился с ними и до сих пор в дружеских отношениях. Браун, конечно, один из главных пропагандистов изучения христианского Востока, будучи сам скорее специалистом по христианскому Западу. Эта школа изучения поздней Античности, которая ввела само понятие Late antiquity в мировой научный контекст, была для меня исключительно важной. Ее основа — изучение цивилизации на переломах через религию, через культуру. Ну и, конечно, наши старые ученые-историки церкви: Болотов, Карташев, Дьяконов…

 

В то время, в 1980-е годы, была такая сложность для нас, что нигде не было преподавания восточнохристианской филологии. В Петербурге на востфаке Елена Никитична Мещерская как-то полутайно преподавала сирийский. От тех времен фактических учеников Н. В. Пигулевской, кроме нее, не было видно, поэтому мне пришлось многие вещи осваивать самому. Это буквально вытащило меня из той антиковедческой жизни, потому что много времени пришлось проводить в библиотеках, читать разные восточные грамматики, книги по языкам, литературам. И я уже тогда вступил в переписку с западными коллегами, которые мне помогали и впоследствии помогли мне завершить восточное образование уже в Европе.

 

О сирийском языке

 

Когда я впервые попал на сирийский симпозиум в 1993 году, то участников там было примерно человек 30–40 со всего мира. Теперь наши симпозиумы собирают по 200–300 человек, и это не предел. Мир, как говорится, на глазах изменился.

Рекомендуем по этой теме:
6134
FAQ: Сирийская литература

Есть две разные, слабо пересекающиеся области. К одной относятся ассирийцы, которые в той или иной степени знают средневековый арамейский (классический сирийский) язык, как арабы отчасти знают классический арабский, а мы — церковнославянский. И есть люди, которые занимаются сирийской культурной традицией профессионально, не как носители. Потому что «знать» сирийский язык еще не значит понимать, как он устроен и что собой представляет на самом деле. Ведь современные ассирийцы родились в этой традиции, знают новоарамейский, кто-то учил сирийский. Поэтому знающих как-то сирийский намного больше, чем тех, кто им занимается, и это нормально. Сирийский доныне остается таким полуживым-полумертвым языком. Он вроде и мертвым считается, но есть среди ассирийцев идея возрождения древнего языка, это такой национальный мотор возрождения. Последний наш конгресс был на Мальте, и там уже было в десять раз больше участников, за 20 лет возросло количество изучающих сирологию. Когда я начинал, то ученых из этой области было мало. Грамматики были в основном старые, написанные без учета современных лингвистических концепций. Но вообще специалистов по мертвым языкам не должно быть много, там нечего особенно толпиться: дело нехлебное, требующее корпения.

 

О кандидатской диссертации

 

Кандидатскую я защитил в 1995 году, она была посвящена восточным источникам о знаменитом императоре Юлиане Отступнике. Юлианом я начал заниматься еще в университете — эту тему показал мне о. В. В. Асмус, он же навел меня на некоторые неожиданные отражения этой истории IV века. Там оказался довольно интересный выход на несколько областей: одна — критическая агиография, то есть исследование житийной литературы на Востоке, другая — патристика, третья — интеллектуальная история. В кругу этих тем я заинтересовался и историософией, потому что восточнохристианская традиция несла за собой и в себе довольно большую историософию — апокалиптическую, имперскую, апостольскую и еще несколько богатых ее форм. На несколько лет я закопался в восточные тексты, традиции которых, как нити в паутине, переплетались между собой, мне это всегда было безумно интересно — разбирать, что и откуда взялось, как и куда попало.

 

О любимых темах в науке

 

Мы привыкли плясать от людей и их влияния на нас. Еще в университетские годы я познакомился с удивительными учеными, которые оказали на меня колоссальное влияние в научном плане. Помимо С. С. Аверинцева, который, естественно, оказывал на меня влияние и как научный руководитель, и как автор книг, которые я читал, было два человека, бывших всегда для меня учителями. Один из них — это Себастьян Брок, оксфордский сиролог, ныне здравствующий. А другой — это Мишель ван Эсбрук, скончавшийся в 2004 году. Ван Эсбрук был уникальным человеком, по сути, гениальным во многих смыслах. Он был специалистом по восточнохристианской житийной (агиографической) литературе и ее отношениям с богословско-философской и историографической традициями. И мы с ним всю жизнь переписывались, потом я у него учился, мы вместе работали. Я ездил к нему на лекции в Париж, потом у него учился в Мюнхене. И мы вместе писали работы. Поэтому агиография, изучение житийных памятников, до сих пор остается для меня интересной именно с точки зрения филолого-текстологической.

 

Потом у меня прибавилось к этому несколько дополнительных интересов. Один из этих интересов был связан с философией. Когда я поступил в университет, я прочитал биографию Алексея Федоровича Лосева, который записался одновременно на философский и филологический разряды. У меня тоже возникла идея изучать и философию одновременно, но тогда это было сложно, поэтому я стал ходить и слушать лекции на кафедру зарубежной философии. Там преподавали Майоров, Мельвиль, Грязнов, Доброхотов… И тогда же мне стала очень интересна судьба платонизма. И благодаря одному из моих учителей, Юрию Анатольевичу Шичалину, с которым мы много платоновских и вообще платонических текстов прочли, я до сих пор продолжаю исследовать эту тему. Меня интересует прежде всего жизнь античной философии на Востоке, то есть не только в классической форме восточных людей, пришедших к платонизму, как Ямвлих, например. И интересно отражение этого в исламской среде: мутазилитское движение, перипатетизм в арабской философии, влияние платонических концепций на сирийскую аскетическую богословско-философскую традицию, так называемый сирийский мистицизм. Я много переводил сирийских мистиков, например Исаака Ниневийского — это важный для всей традиции автор.

 

С другой стороны, у меня был всегда большой интерес к истории медицины. Поэтому одно из других направлений моих занятий связано с эволюцией галенизма, то есть античного медицинского корпуса, связанного с Клавдием Галеном: каким образом он попал на Восток, каким образом он дошел до классических медико-философских писателей типа Хунейна ибн Исхака, Рази и ибн Сины. В частности, я занимаюсь нозологическим словарем средневековой восточной медицины. Откуда нозология взялась — интереснейший вопрос. Был такой человек, Буасье де Соваж, который составил список, называющийся Causae mortis («Причины смертей»). И этот список лег в основу того, что сейчас мы называем международная классификация болезней (МКБ). Это был XVIII век. И со времен Соважа идея о классификации причин смерти сильно развилась в отдельную науку, отрасль медицинской патологии — нозологию, учение о болезнях. На самом деле до Соважа в Античности очень интересовались тем, какие вообще бывают болезни, каковы их причины. И довольно развитое представление мы уже находим в гиппократовском корпусе, у Аристотеля и, конечно, у Галена. У них есть сочинения «О причинах болезней». Хотя они так называются, но в целом нозологическая классификация в античной медицине была в довольно зачаточной форме, и, главное, они были часто топологическими, то есть «болезнь головы», «грудь болит», или ноги, или еще что-то. Потом стали думать про этиологию. Но и на Востоке отчасти повторяли эти первичные представления, пока великая арабская медицина не придумала другие способы классификации. Но, естественно, без микробиологии, без учения об иммунитете построить серьезную классификацию причин болезней невозможно. Поэтому пришлось ждать, пока Левенгук откроет микроскоп, другие великие люди придумают, разработают учение об инфекционных агентах, откроют лимфатическую систему, классифицируют представления об опухолях… Но между всем этим есть некоторое количество сочинений на грани философии и медицины.

Рекомендуем по этой теме:
15676
FAQ: Сирийская медицина

О социальной роли науки

Мой опыт говорит, что общение со старшими зарубежными коллегами обязательно нужно. У меня никогда не было идеи, что есть какая-то отдельная «русская наука», я был воспитан в широкой европейской традиции. Поэтому, когда говорят про некую совершенно отдельную «русскую науку», мне попросту смешно, потому что мы берем и из пирога выстригаем примерно 1/25 часть, а потом говорим, что вот это и есть наш отдельный пирог. Никакой «русской науки» нет в том смысле, что наука международная. И ее качество обратно пропорционально ее национальной изолированности, то есть чем больше она становится национальной, тем больше она теряет в качестве. И поэтому я в самом начале шел в мировую науку, еще студентом просто взял и написал С. Броку письмо: «Здравствуйте, профессор Брок, так и так, я интересуюсь сирийским, вот такими текстами. Что бы вы мне посоветовали почитать?» И Брок мне подробно ответил, прислал книги, пригласил к себе, и так началась длинная дружба, которая до сих пор продолжается.

 

Но наука — это еще и особый тип социальной организации, которая похожа на священнические или медицинские корпорации. Гиппократ в своих сочинениях довольно много писал, что надо внимательно следить за тем, чтобы врач учился у другого врача, чтобы это была передача традиций. В священнических традициях тоже существует эта идея передачи. Поэтому наука — это служение (в социальном смысле) с аскетическим самопожертвованием. Сейчас мы начинаем склоняться к своего рода бизнес-модели организации науки западного типа. Я думаю, что до конца так и не перейдем, эти родовые пятна служения, аскетизма всегда останутся — просто потому, что ты чем-то поступаешься, что-то приносишь в жертву. Понимание того, что ты приносишь в жертву, разное. Есть люди счастливые, которые не знают, чем они жертвуют. А есть люди, хорошо себе представляющие другие области жизни, которые с научной деятельностью несовместимы. Эти области — развлечения, бизнес, служение людям, духовная профессия — утаскивают человека от науки. Если наука — служение, то необходима преемственность, для того чтобы, в частности, сохранить чистоту рядов.

 

Можно, конечно, чему-то научиться самому, общаясь с теми, кто примерно в твоей возрастной категории, но у них редко можно научиться чему-то совсем новому. Самое главное, что идея преемственности не реализуется через горизонталь. Нужна вертикальность, нужны непременно учителя, школы, передача.

 

О гуманитарных науках

 

Есть науки, которые непосредственно сами для себя что-то открывают, они являются менее прикладными, но более универсальными. Классический пример — это математика. Непосредственно математика не синтезирует лекарства и онкологические заболевания не лечит, новые полимеры не изобретает. Она дает в руки физикам, биологам и другим универсальный язык, при помощи которого они изобретают все это.

 

Филология и, если широко брать, гуманитарные науки (филология, история, культурология и так далее) дают нам представление о мире, точнее говоря, о его культурно-личностном аспекте. Что это значит? Почему я сказал «личностный», а не «духовный»? Любая общественная деятельность осуществляется через личность, то есть актором выступает масса, состоящая из личностей. Масса описывается биологией и социологией, но любая личность обладает определенным паспортом, определенной идентичностью. И массы ведут себя так или иначе не только в зависимости от биологических и социальных законов, но и от этих идентичностей — индивидуальных, коллективных, суперколлективных и так далее.

 

Так вот эти идентичности являются нематериальными вещами, формируются внутри истории и являются продуктом исторического развития. Их сложно мерить при помощи простой математики. Этот продукт формализуется в виде каких-то текстов. История изучает, как они, эти тексты, формируются и как работают, а филология занимается изучением того, через какие тексты и в какой форме история и идентичность передаются, как тексты устроены. Лингвисты изучают модели и кирпичики текстов — точки сборки смыслов.

 

Если мы уберем эти науки, то окажется, что у нас непонятно, почему, в какой форме и зачем люди ведут себя так, как они себя ведут: почему занимаются физикой, биологией, зачем делают революции, воюют, трудятся и так далее. Примерно можно сказать, что гуманитарная наука — это высокоорганизованная форма рефлексии общества о самом себе.

 

Вся эволюция общества построена на рефлексии. Общество стало таким, каким оно стало, потому что начало рефлексировать. Собственно говоря, и естественная наука развилась из некой высокоорганизованной рефлексии о мире, его устройстве и так далее. Неслучайно физика и химия входили в область философии при Платоне и Аристотеле. Я думаю, что современная цивилизация слишком технологична, поэтому у нас иногда происходит аберрация сознания: мы представляем, что те дисциплины, которые эту технологию обслуживают непосредственно, нам прагматически понятны, они нужны, обоснованны. А те, которые обслуживают косвенно, объясняют, моделируют, вроде как непонятны и даже, как кто-то по недоумию говорит, не нужны. Но это такая наивная позиция, потому что в эволюционном смысле достаточно сказать, что гуманитарная наука развивается в связи с остальной и есть прямая зависимость большой естественной науки от истории, философии и так далее. Возьмите Эйнштейна, Бора, Капицу, Флеминга — они такие, потому что они выросли в своей среде, сформировались в определенных условиях. То есть у них были школы, были религиозные, культурные, исторические предпосылки, они люди своего времени, своих стран и народов. Гуманитарная наука имеет предметом все человечество, человека вообще.

 

О кризисе идентичности общества

 

У нас в «Вышке» не так давно существует Школа востоковедения, которая, строго говоря, не ставит задачу, тем более в рамках бакалавриата, сформировать корпус специалистов по научному изучению Востока, в том числе христианского или исламского, а ставит задачу в общем и целом научить людей понимать восточные тексты и контексты, восточную традицию, цивилизацию и научиться говорить на ее языке, объяснять, что с ней происходит. В силу разных геополитических причин сейчас интерес к Востоку растет по экспоненте. Просто потому, что у нас сейчас кризис идентичности. Мы находимся в самом конце большого цикла русской европейскости. Цикл начался примерно в конце XVII века, он выстроил русскую европейскую идентичность. Но сейчас, в силу разных политических, этнических и других причин, наше общество в каком-то смысле в этой идентичности уже не помещается. Этот кризис идентичности был заложен с самого ее начала, потому что конструкция русской европейскости выстраивалась под элиты. Понятно, что огромные массы народа, которые были непричастны европейской культуре в целом, а были причастны христианской культуре, которая шла еще от Византии. Но когда народ держали на коротком поводке в будке, то все было нормально с европейской культурой, она продолжала развиваться на Олимпе. Как только народ начал потихонечку вылезать из будки, эта идентичность оказалась под серьезным вопросом. И поэтому сейчас, с моей точки зрения, мы находимся в начале формирования новой идентичности, которая будет в большей степени включать восточный компонент.

 

В русском европеизме есть очень сильный рекурсивный момент, эти идеи монгольства, скифства и так далее. А с другой стороны, были Вернадский, Гумилев, евразийство и прочее. У каждой из этих контридей есть свои дефекты — просто потому, что они опирались на сконструированный образ Запада, Востока или Азии, а не на реальный. Реальный — надо брать диахронически и синхронически, нельзя только один. Вот ведь парадоксальным образом Ближний Восток — это изучение европейской культуры на самом деле. И ислам — это порождение иудео-христианской традиции. История семитских и арабских народов — это, в общем-то, история взаимодействия вокруг Средиземного моря в контексте европейской культуры. Из него вырастает отдельный исламо-персианизированный мир, на периферии формируется совсем отдельный — буддийский. А Дальний Восток — это идентичность, еще не простроенная в нашу сторону, и неизвестно, когда она построится. Для себя китайская цивилизация будто бы понятна, но и там сильный кризис самопонимания. А Центральная Азия — это и вовсе контактная зона монгольской и исламской культурных зон, она в процессе формирования своей идентичности. Нередко исламскую цивилизацию неверно считают иной, чуждой, а сейчас происходит включение в нашу европейскую идентичность того, что, в общем, к ней исконно и принадлежало. Такая большая средиземноморская культура.

Рекомендуем по этой теме:
6524
Русский европеизм

О преподавании

Я очень люблю преподавать. Так получилось, что я все время что-то преподавал параллельно с научными исследованиями. Я по складу человек довольно общительный, поэтому мне этот коммуникативный аспект важен, потому что, когда ты что-то объясняешь, ты сам проговариваешь. Помимо всего этого, мне интересно пытаться создавать среди людей определенные сообщества по интересам, то есть объединять их на основе каких-то общих интересов.

 

Я и в отношении своих детей, и в отношении учеников всегда исповедовал такой принцип, что самое главное — это свобода. Особенно молодой человек должен чувствовать пространство, свободу, выбор. Для меня студент очень много значит — это человек свободы. Я большое количество времени отдаю тому, что работаю с ними, они пишут какие-то работы, что-то вместе придумываем. Но если ты занимаешься только научными исследованиями, то это требует тоже большого количества времени, поэтому здесь необходима какая-то пропорция. И каждый человек, ученый и преподаватель находит эту пропорцию сам. Здесь важно не увлечься чрезмерно этой социальной стороной преподавания.

 

Преподавание — это ведь и общение поколений. Мне, когда общаюсь со студентами, становится понятнее, как устроено общество в разных срезах. Вообще я долгое время проработал в Академии наук, которая была придумана, чтобы освободить людей от преподавания. А европейская наука существует в университетах. Такие центры исследований, как Академия наук, нужны для того, чтобы выполнить какие-то конкретные задачи. Нужно атомную бомбу сделать — давайте соберем Курчатова, Ландау, и они будут ее делать. Но при долговременном формировании какого-то проекта без университета никак не обойтись. В результате получается, что у нас все делились на фундаментальных ученых, которые сидели в лабораториях, пили чай, запускали синхрофазотрон, варились в своем соку, и на тех, кто в это время в вузах отрабатывал социальную повинность по тысяче часов преподавания. При этом какая наука? А потом говорят: «А что же у нас ученые ничего не пишут, вот эти преподаватели?» А те отвечают: «Потому что мы преподаватели, времени ни на что более нет…» В этом смысле у нас в «Вышке» подход совершенно иной: наши сотрудники обязаны заниматься и тем и другим. Научная деятельность — приоритет, а «просто преподаватель» у нас долго не удержится: трудно станет.

О том, как все успеть

Успевание — это чистая биология в основе: скорость метаболизма, гормональный фон, скорость электрических взаимодействий в коре головного мозга, условно говоря, быстрота реакций. Ну, а деятельность — плод усвоенных процедур. Как можно все успевать? Рационально все просчитать невозможно, потому что надо понимать, как работает наше человеческое существо. Оно работает на основе этих стандартных процедур, и еще очень много делается за счет интуитивного выстраивания поведения. Интуиция развивается за счет работы по рационализации отдельных звеньев деятельности, то есть рационализировать нужно не все вместе, а отдельные звенья. Важно просто не давать мозгу простаивать — он должен быть все время занят. Простой для него губителен, отдыхом должна быть перемена деятельности. У меня просто сложился определенный порядок, я чувствую, что нужно сделать вот это, это и это. Система приоритетов складывается на основе интуиции.

 

Физиологический ритм — дело привычки. Я вот, например, сплю 4–5 часов. На самом деле сон — это регулируемая вещь. Мне важно не то, сколько часов я проспал, а важно правильно проснуться, войти в деятельный режим. Если от момента пробуждения до того, как я начинаю что-то делать, есть определенное количество времени, допустим, час на настройку и включение, — все хорошо. А если нужно бежать через 15 минут, то нужна другая настройка, другой интуитивный режим. Вообще, физиологи говорят, что количество сна — индивидуальная вещь. И животные, и люди спят столько, сколько им нужно. То есть если они сильно устают, они спят больше. Если у них затраты энергии сбалансированны, они спят меньше. Во сне же 5–6 основных функций, в частности энергетическое восполнение. Нужна тонкая настройка, но стоит настроить, и сон перейдет в автомат, как хорошо смазанный механизм.

Рекомендуем по этой теме:
106697
5 книг об исследованиях сна

О мечте в науке

Мечта — это такое пафосное слово, я не уверен, что она у меня вообще есть. Есть какие-то планы разной степени осуществимости. Есть планы, про которые я понимаю, что их можно вполне планируемо осуществить, просто для этого нужно собраться и найти время. И есть планы, про которые я понимаю, что осуществить их очень сложно, но было бы желательно. К таким планам относится, например, желание написать полноценную историю христианского Востока, такую фундаментальную, с объяснением всех особенностей и всех взаимосвязей. Это же жутко интересно — объяснять взаимосвязи. Вообще написание научной работы — это своего рода наркотик. Как только ты начинаешь правильно получать кайф от этого, ничего больше не нужно. Это такой способ синтеза допамина. Сам поиск решения и собирание материала для этого поиска — это очень завлекательная вещь.

 

Один из моих учителей сказал мне в свое время: «Вы из каждой проблемы делаете детектив». Это правда, для меня это такое логистическое ухищрение. То есть я делаю из проблемы такую задачу, которую мне лично интересно решать. Я как-то говорил с одним человеком, психологом, который занимался вопросом, почему дети плохо учатся по математике в школе. Один из ответов: «Потому что задачи сформулированы неинтересно».

 

Вообще мне бы хотелось интегрировать смежные науки, научные достижения в нашем поле во что-то единое. Я понимаю, что интернет-технологии дают нам сейчас огромный ресурс по интеграции научного знания приращением, то есть получением нового качества за счет интеграции. И здесь, может быть, даже речь не о книгах, а о проектах более глобальных: создать более сложный механизм баз данных, которые между собой совмещались бы по принципу сложной ассоциации. У нас в науке всегда есть проблема «нахождения в тренде», мы должны постоянно следить за тем, что и где происходит. Почему Facebook так важен? Не только потому, что там всякие приятные и хорошие люди находятся. Это тоже важно, но тем не менее вторично. Там огромное количество коллег со всего мира, я там как в паутине нахожусь. Потому что там что-то дернуло, звякнуло, брякнуло — оказывается, такая книга вышла, оказывается, такая конференция прошла.

Понятно, что эффективность научной деятельности падает, в частности, из-за того, что много коммуникативных усилий тратится на разную, не связанную с наукой деятельность. Это неизбежно, но чем-то мы должны жертвовать. Было бы интересно придумать, создать такую форму социально-информационного нахождения в тренде, при которой бы человек, например, мог, сформулировав для себя общий запрос, получить максимально исчерпывающую картину по всей научной проблеме или теме, которой он занимается. Это как бы такой улучшенный и таргетированный Googler scholar или Academia. Потому что сейчас, прежде чем ты перейдешь к решению, нужно много чего откуда-то вытащить. Почему иногда у хороших ученых получаются неудачные исследования? Потому что ученый не все вытащил, несмотря на интернет. Мне было всегда интересно поучаствовать в этом не в смысле какой-то логистики, а в смысле именно формирования экосистемы.

 

О жертвах ради науки

 

Вот эти жертвы, да… Самая главная конкуренция между научным исследованием и всем остальным — это конкуренция за время. Понятно, человек, отдающий время науке, упускает какие-то возможности для более интенсивной коммуникации, он упускает при неправильном менеджменте и возможности для полноценного отдыха. Термин «развлечение» (взятый из французского divertissement) я не беру, потому что он на самом деле этимологически означает «расслабление, развинчивание», такое в разные стороны движение. На самом деле весь вопрос в том, что циклы сосредоточения должны сопровождаться циклами расслабления, как в мышцах, иначе любая система будет хуже работать. Я пожертвовал прежде всего частотой общения, есть довольно большое количество людей, которых я по разным причинам потерял в жизни. Так получилось, жизнь длинная, успеть надо много. Наверное, можно было быть более заботливым родителем, но уж какой есть. В 20 лет жизнь кажется еще длинной. А в моем возрасте она кажется уже длинной. Когда смотришь на старые фотографии, своих детей, например, кажется, что это было недавно, а сейчас уже дети вот-вот защитят диссертацию. И масштаб несделанного все больше.

 

Но есть счастливые люди. Они не знают, что можно пойти в парк, кататься на карусели, условно говоря, им это не нужно, потому что они не попробовали этого запретного отвлекающего плода, они вовремя испили напитка вечности. Кто-то никогда в жизни не пил вина. Кто-то никогда не любил, а это вещи, которые сильно выключают. Кстати, единственная функция вина — это функция социального лубриканта. Такие «счастливые люди» для науки — находка, а в жизни — страдальцы. Я не такой, конечно, социальная коммуникация, конференции, лекции, встречи — важнейшая для меня деятельность. Что-то крадешь для науки, для социальности у близких — это точно. Жертва — важнейшая часть научного служения, этого нельзя недооценивать, это нужно считать, об этом надо думать.