В сентябре были объявлены финалисты премии «Просветитель» сезона 2014, среди них историк и географ Павел Полян, написавший книгу о совершенно особых узниках лагеря смерти Аушвиц-Биркенау — членах так называемой еврейской зондеркоманды, которых эсэсовцы заставляли ассистировать себе в осуществлении массовых убийств, кремации трупов и уничтожении следов всего этого. Впервые в книге Павла Поляна были собраны и полные свидетельства, документы, написанные участниками зондеркоманды. Мы поговорили с автором о его книге и работе над собиранием свидетельств.

— Расскажите, пожалуйста, как вы пришли к идее этой книги, сколько вы к ней шли и почему она появилась именно сейчас?

— Непосредственная работа над этой книгой — не путь к ней, а работа — заняла примерно 9 лет. Я как чистый географ, географ-«населенец», еще в доперестроечное время занимался и таким видом миграций, как принудительные миграции, то есть депортации. Я начал собирать на эту тему эмпирические материалы и продумывать ее концептуально. Потом это стало темой моей докторской диссертации. И, собственно, эта тема — советские принудительные депортации внутри Советского Союза — неожиданно для меня самого стала в параллельный ряд с депортациями, которые на территории Советского же Союза провело другое государство — Третий рейх, гитлеровская Германия. Это был так называемый угон остарбайтеров, восточных рабочих. А уж коль скоро я занялся остарбайтерами, то есть гражданскими лицами, то почти неизбежно я должен был уткнуться и в проблематику военнопленных, внутри которой я время от времени утыкался в сюжеты, связанные с Холокостом. Изначально я этим сюжетом интересовался, но не занимался.

Шаг за шагом я все время заходил и все время дальше на смежные территории. Ведь военнопленные тоже жертвы Второй мировой войны, по количеству трупов это второй контингент после евреев. В определенные периоды, хоть это проверить очень трудно, но, по моей гипотезе, до весны 1942 года число убитых или погибших советских военнопленных опережало число погибших среди еврейского населения.

Однажды в поисках материалов о советских военнопленных я наткнулся в каталоге архива Военно-медицинского музея в Петербурге на карточку того самого экспоната, которым является рукопись Залмана Градовского. В музей она попала после того, как была выкопана там, где была захоронена самими зондеркомандовцами — возле газовен и крематориев Биркенау. Потом она была в Чрезвычайной госкомиссии по расследованию немецких злодеяний и у людей, готовивших с советской стороны Нюрнбергский процесс, — фотография рукописи и широкогорлой суповой фляжки, в которой она была спрятана и закопана, попала в соответствующий альбом, но сама фотография на процессе не фигурировала.

Вот я наткнулся в поисках материалов по военнопленным на этот документ, еще не представляя, что это такое, а потом я получил ксерокопию одного из двух текстов из этой фляжки, а именно «Письма потомкам», как оно сейчас метафорически называется с моей легкой руки. Я и мой друг Николай Поболь были первыми, кто уткнулся в этот исторический документ как исследователи, а сам музей это чудо решительно не афишировал. При оригинале имелся перевод, и на меня он произвел сильнейшее впечатление, потом мне показали и саму фляжку, и немного проволглую записную книжку, и этот очень хорошо сохранившийся лист бумаги. Судя по всему, фляжка была выкопана, и этот лист — это «Письмо потомкам», датированное 6 сентября 1944 года, — был туда доложен, после чего фляжку снова закопали: что-то, видимо, носилось в воздухе, может быть, предчувствие или ожидание восстания.

И тогда я впервые и ощутил, и понял, что прикоснулся к центральным документам Холокоста, ни много ни мало. То есть люди, которые работали на «конвейере смерти» и сами погибли, оставили свидетельства, записки, и это такой «репортаж с петлей на шее» тех сотен тысяч жертв, которые, погибая или погибнув, прошли через руки этих людей и через сердца этих людей. Тогда я еще не знал, что есть и другие подобные документы, но, едва оправившись от такого прямого соприкосновения с «сердцевиной ада» и еще не зная того, что там написано, сразу же решил, что эти тексты, чтобы там в них ни было написано, должны зазвучать по-русски, что это надо переводить.

— На каком языке они написаны?

— На идише.

— Все документы, которые вы использовали?

— Нет, не все, но большинство. В моей книге есть документы шести авторов, из них не на идише два: один на плохом французском — его писал польский еврей из Франции, который разумно рассчитал, что если он напишет по-французски, то шансы уцелеть документу повышаются; другой документ на новогреческом. Все остальные на идише (он тоже разный — есть разные диалекты). И я привлек к этой работе Александру Полян, свою племянницу и одну из лучших идишисток в нашей стране.

Одна только ее работа и только над текстами Градовского потребовала почти три года. Вообще состояние документов неизбежно ухудшается. Текст Градовского худо-бедно еще читабелен, а есть и такие, что сегодня уже просто не прочитываются (большинство оригиналов находится в Польше, в Освенцимском музее). Еще в 1970-е годы в этом музее тексты переводились с идиша на польский, немецкий и английский языки, составившие спецвыпуски научного музейного издания «Аушвицкие тетради» (по-польски и по-немецки они переиздавались и в 1990-е годы). Эти тетради были изданы небольшим тиражом, но научные библиотеки ими располагают, так что в каком-то виде — скажем, для первого знакомства — это существует. Но оказалось, что у этих изданий есть свои серьезные пробелы и проблемы. Во-первых, они неполны, ибо все, что не касалось напрямую Аушвица-Биркенау, не попало в издание. Во-вторых, они дефектны, так как оказалось, что некоторые тексты нуждаются в цензурных ограничениях.

— Что вы имеете в виду?

— Допустим, Залман Левенталь гневается и пишет то, что он думает о поляках-подпольщиках в базовом лагере Аушвиц (среди руководителей подполья был и Циранкевич, многолетний польский министр иностранных дел, например). Это, разумеется, в условиях социалистической Польши было вымарано из публикации. Или то, что Градовский думает о союзниках, почему они не бомбят крематории. Тень ложится и на Красную армию — и эти фразы тоже были удалены. Вот такое сочетание цензуры и провинциальной избирательности публикуемых фрагментов привело к тому, что моя русскоязычная книжка в той своей части, где приводятся тексты, полностью и без купюр, невольно стала уникальной.

— То есть она стала единственным полным собранием этих текстов?

— Да, единственной полной и единственной свободной от идеологии и политики.

— В мире аналогов нет на других языках?

— Сводных нет. Всегда важно смотреть, по каким источникам публикуются тексты, потому что все, что восходило к этим «Аушвицким тетрадям», имеет лакуны. Израильские публикации Вольнермана и Бер Марка свободны от цензурных дефектов.

— Почему вы называете именно свидетельства участников зондеркоманды центральным свидетельством Холокоста?

— Потому что Холокост — это не антисемитская самодеятельность и не любительщина, а государственная политика. Поэтому вопрос технологичности убийства и его дешевизны — вопрос государственный. Третий рейх обрел такой способ убийства в массовом удушении газом Циклон Б. Этим поистине фабричным и конвейерным способом в одном Аушвице-Биркенау было убито 1,3 миллионов человек, в том числе 1,1 миллионов евреев, то есть чуть ли не каждый пятый. Представляете, сколько смертей и с какой малой дистанции каждый зондеркомандовец видел и пропускал через себя десятки, а то и сотни тысяч смертей! И то, что ему приходилось видеть, не идет ни в какое сравнение с индивидуальным опытом никаких других узников и жертв. Он не только видел, как работает этот конвейер убийства и ликвидации следов этого убийства, он и сам был поставлен (точнее, заставлен) быть винтиком этого конвейера с неумолимой перспективой стать когда-то и его жертвой. Провожать стариков и детей в «раздевалку» и помогать им раздеваться, а потом сопроводить их в «душ» (все в кавычках!) — это тоже конвейер. Чудовищный, согласитесь, опыт! Поэтому их свидетельства — это свидетельства не о смерти члена семьи и не о расстреле ста или двухсот человек, а о гибели сотен тысяч и в совокупности миллионов, это свидетельства из самой сердцевины того рукотворного и высокотехнологичного ада, что был создан немецким нацизмом для массового уничтожения людей. Поэтому я называю эти свидетельства центральными.

С немецкой стороны, надо сказать, свидетелей было едва ли намного больше, палачи если и вели дневники, то выражались в них очень аккуратно и завуалированно. Конечно, нужно учитывать и свидетельские показания на судах (Рудольфа Хёсса, коменданта лагеря Аушвиц-Биркенау, и некоторых других), но и со стороны зондеркоманды есть еще и десятки свидетельств переживших ад членов, но не в виде таких рукописей, а в виде интервью, которые они дали историкам, при том что и тех, кто их дал, найти и разговорить было непросто. Этот пласт информации тоже учтен в моей книге.

— А как вы оцениваете свою исследовательскую работу? Найти, собрать и опубликовать эти тексты в одной книжке — это немалая заслуга. А какова тут ваша миссия как историка и как автора?

— Тут есть несколько разных аспектов и задач.

Во-первых, в десятку свидетельств я включил один текст не члена зондеркоманды, а Абрама Левите — он был не в зондеркоманде, а в обычной рабочей бригаде, жил в лагере Биркенау. Ему и некоторым его знакомым пришла в голову совершенно безумная идея — сложить и «издать» литературный альманах об Аушвице. От этого альманаха не сохранилось ничего, потому что те, кто для него писал, погибли, а сохранилось единственно предисловие, которое и написал Левите, тоже уцелевший. Оно превосходно дополняет другие девять текстов, а о каждом из шести авторов столь непохожих друг на друга свидетельств я написал отдельный индивидуальный очерк-портрет.

Во-вторых, я взял на себя рутинные, но важные задачи составления системы сводных историй — сводная история обнаружения рукописей, сводная история их переводов на другие языки и опубликования, даже сводная история их хранения, потому что с этим тоже не все было так хорошо.

Но самыми важными мне представляются другие реконструкции, точнее, попытки непротиворечивых реконструкций. Их предметом были как вполне отчетливые внешние события, такие как селекции «зондеркоммандо» или их восстание 7 октября 1944 года, так и осознание «зондеркоммандо» как исторического феномена, состояние их души и психологической структуры этих людей как социума.

Ведь их и после войны многие люди и официальные инстанции в том же Израиле не то чтобы их презирали и ненавидели, но считали коллаборантами высшей марки, так как эти люди помогали немцам, физически соучаствовали в процедуре убийства сотен тысяч людей. Неважно, что никто не спрашивал их, хотят они этого или нет, конечно, вариант отказаться и тоже стать жертвой был — очень немногие шли на такого рода самоубийство, такие случаи были единичны. Все хотели жить, а некоторые для того, чтобы уцелеть и рассказать. Осуждали их и такие люди, как Ханна Арендт и Примо Леви — со своими обоснованиями, на мой взгляд, достаточно плоскими и приблизительными.

Рекомендуем по этой теме:
13412
Главы | Что такое свобода?
Западная историография договорилась до того, что с легкой руки Примо Леви придумала некую серую зону, в которую включали и зондеркомандовцев, и эсэсовцев — не зондеркомандовцев с жертвами, а зондеркомандовцев с эсэсовцами. Они еще и в футбол играли раз вместе!.. Доходило и до призывов применить к ним те же законы и критерии, что и к нацистским преступникам.

Вот я попытался все-таки от этой достаточно поверхностной и оценочной стадии отойти и постараться понять, что происходило с ними, в их душах, в их умах, как у них все это уживалось. Испытавшие перманентную и глубочайшую травму, они должны были стать на какое-то время роботами. Так чем они были больше — роботами или людьми? Это даже не исторические, а философские вопросы, в любом случае крайне болезненные для всех.

С моей точки зрения, это очень порочный подход, поверхностный, и я не ощущал себя и не ощущаю в роли какого-то адвоката члена «зондеркоммандо», но в роли человека, который хочет понять, что с ними происходило и что творилось в их сердцах и душах, я ощущал. Их собственные свидетельства дают для этого достаточную пищу, как и другая малоизвестная историческая эмпирика, которую я искал и с которой работал, пытаясь снять противоречия.

Все-таки это было попыткой не столько фиксации исторической и ментальной эмпирики, сколько критического ее осмысления. Такую задачу я совершенно сознательно перед собой ставил, но не мне судить, насколько я с нею справился.