Совместно с издательством НЛО мы публикуем отрывок из исследования профессоров Мичиганского университета Фрэнсис Блоуин и Уильяма Розенберг. Статья, представляющая собой сокращенный вариант одной из глав книги: Blouin F., Rosenberg W. Processing the Past: Contesting Authority in History and the Archives. N.Y.: Oxford University Press, 2010., вошла в сборник «Статус документа: Окончательная бумажка или отчужденное свидетельство?», вышедший под редакцией нашего автора И. Э. Каспе .

В сборнике авторы лишь отчасти рассматривают документ как традиционный объект документоведения и архивоведения. Главным образом исследователи задаются вопросами о месте и статусе документа в современной культуре, о социальных конвенциях, стоящих за понятием «документ», и смыслах, вкладываемых в это понятие.

В 1993 году Национальный музей авиации и космонавтики Смитсоновского института в Вашингтоне начал готовить к предстоявшей в 1995 году выставке «Энолу Гей» — самолет, сбросивший атомную бомбу на Хиросиму. Еще не подозревая, к какому громкому скандалу это вскоре приведет, директор Музея Мартин Харуит с коллегами рассчитывал посредством архивных документов рассказать о последствиях бомбардировки, о ее влиянии на окончание войны и о наступлении «холодной войны». В последующие месяцы в журнал «Air Force», издание Ассоциации Военно-воздушных сил США, обратились ветераны — пилоты B-29, выражавшие озабоченность возможной интерпретацией бомбардировки. Вскоре в музей была передана петиция за более чем пятью тысячами подписей, требовавшая, чтобы самолет демонстрировали «с гордостью».

Одной из тем полемики, связанной с «Энолой Гей», стало содержание сопроводительных текстов, которые Смитсоновский институт готовил к выставке. С целью сбалансированного изложения в них планировалось включить материалы о катастрофических последствиях бомбардировки для гражданского населения Японии и о ее влиянии на весь послевоенный мир. Конгрессмены вскоре затребовали экземпляры текстов; был открыт доступ к ним и для журналистов. Уничтожающая критика со стороны таких влиятельных организаций, как сама Ассоциация ВВС и Американский Легион, не заставила себя ждать. Двадцать четыре конгрессмена выразили «беспокойство и озабоченность» тем, что устроители выставки намерены представить Японию «скорее невинной жертвой, нежели безжалостным агрессором». Несколько американских историков, в свою очередь, выступили в защиту музея, но от этого споры только ожесточились. Научные усилия кураторов выставки, стремившихся представить «полный» и «беспристрастный» вариант прошлого, со всего размаху натолкнулись на всеобщее, политически заряженное презрение.

Возникло мнение, что попытки кураторов пошатнуть господствующее представление о бомбардировке, продемонстрировав ее катастрофические последствия для человечества, выходят за рамки современной и исторической морали и игнорируют «обязанность» страны чтить память ветеранов. В сентябре 1994 года Сенат США единодушно выразил свою позицию, назвав текст выставки «ревизионистским и оскорбительным». Таких уважаемых ученых, как Бартон Бернстайн, Роберт Джей Лифтон, Мартин Шеруин и другие, объявили «ревизионистами», позорящими память об американцах, отдавших свои жизни в этой войне. Гара Альперовица из Мэрилендского университета заклеймили как «отца ревизионистской теории». Вскоре, в январе 1995 года, 81 член Конгресса потребовал отставки Мартина Харуита. Еще неделю спустя выставка была закрыта.

Шквал обвинений был вызван в первую очередь «беспристрастной» моральной позицией Смитсоновского института. Аргументам общественности, настаивавшей на защите «героической памяти», были противопоставлены столь же веские доводы ученых о необходимости исторической объективности и отражении различных пониманий и интерпретаций. Применительно к нашим целям не менее важно то обстоятельство, что этот эпизод отчетливо продемонстрировал, как репрезентации социальной памяти утверждают господствующие нарративы с их способностью сопротивляться самой идее «множественного» прошлого. С точки зрения ветеранских организаций и их сторонников в Конгрессе, выставка переместила основанные на архивных документах интерпретации исторической значимости бомбардировки из этической и политической незыблемости 1945 года в аморальность и нестабильность 1990-х.

Таким образом, организованная Смитсоновским институтом выставка затронула основополагающие вопросы формирования концепции архивов. Став непосредственным проявлением того, что ее оппоненты сочли постмодернистской деградацией, она донельзя наглядно показала, что сами исторические артефакты, а заодно и их хранилища могут сделаться в высшей степени дискуссионными объектами. Более того, одним из самых долгосрочных последствий этого скандала стало создание нового цифрового архива «Энолы Гей», спонсируемого и поддерживаемого Ассоциацией ВВС и призванного продемонстрировать настоящий героизм (неотъемлемую часть нарратива о бомбардировке, свойственного самой Ассоциации) и добиться правильного изложения «подлинной» истории. Тем самым выставка отразила еще более глубокие и сложные вопросы относительно источников и архивов, характеризующие то, что мы называем «архивным водоразделом», разделяющим профессиональные и концептуальные миры историков и архивистов.

Насколько «нейтрален», например, любой архивный источник с точки зрения способов создания знания? Насколько инертен в этом смысле архив как таковой? Действительно ли только появление историка способно всколыхнуть архивную пыль, вдохнуть жизнь в архив и, как писал Жюль Мишле, позволить мертвым самим рассказать о себе? И насколько верно то освященное веками мнение, что архивисты, в отличие от историков, — единственные агенты архива и хранящихся там источников и что смысл архивных источников извлекается из них или приписывается им исключительно пользователями? Наконец, что особенно важно, в какой степени знание о прошлом производится через «раскрытие» самих документов? Или, иными словами, в какой степени смысл и значимость источников создаются усилиями заинтересованного историка и усердного архивариуса?

Как мы увидим далее, эти и другие сложные вопросы возникли в первую очередь в связи с быстро растущим числом так называемых «архивов идентичности», организованных вокруг конкретных историй конкретных социальных групп. Подобно новому «Архиву „Энолы Гей“», эти новые хранилища, по сути, переосмысливают саму концепцию архива: от инертного хранилища документов — к пространству, о котором и внутри которого разворачиваются жаркие споры. Сущность и смысл документирования вызывают все больше расхождений между историками и архивистами — равно как и смысл архива как института со своей специфической историей стратегий и действий, приведших к появлению того или иного собрания документов. Конечно, хорошие историки и архивисты всегда признавали, что споры о том, как описывать прошлое, — это одновременно споры о природе и значении источников; новый элемент в этой дискуссии — те способы, какими историческое исследование способно поставить под сомнение представление об исторической «нейтральности» архивов и архивистов.

Полемика в связи с «Энолой Гей» показала также, что споры вокруг архивов означают и споры вокруг источников, и поставила вопрос об архивах как об «агентах» и даже «авторах» своих источников. Эта история заново привлекла внимание к центральной проблеме новых «архивов идентичности»: к каким авторитетам традиционно прибегают архивисты в процессе оценки и классификации — и заслуживают ли новые или множественные версии исторических событий своей собственной системы авторитетов и источников? Отсюда и дополнительные споры о том, как могут и должны использоваться новые архивные источники.

В основе всех этих вопросов лежит еще один, в известном смысле более важный для обсуждения «архивного водораздела». Не нуждаются ли сами архивы в «прочтении» с позиций интереса к тому, как, для чего и почему они собирали свои материалы, и не должно ли такое прочтение касаться не только документов, но и институциональных форм?

Прочтение архивов: «архивная ткань»

Давайте начнем с последнего вопроса, поскольку он объединяет в себе все, что связано со спорами вокруг архивов и источников.

В эпоху, когда архивист уже не осуществляет физического контроля над архивом, когда профессиональные потребности и интересы архивистов и историков разошлись в диаметрально противоположных направлениях, исследование любой исторической темы предполагает, что ученый должен приложить определенные усилия для выяснения того, как и почему были собраны соответствующие источники, о чем они свидетельствуют (не только прямо, но и косвенно), какие социокультурные и социально-политические конвенции стоят за их возникновением и что может означать их молчание. Как уже говорилось, с появлением «архивного водораздела» историки и архивисты оказались на разных познавательных площадках. Несмотря на то что оба этих сообщества неоднородны и из обоих лагерей время от времени доносятся голоса, стремящиеся быть услышанными по другую сторону «водораздела», новый дискурс управления документами, используемый архивистами, имеет мало общего с интерпретационными рамками, в которых историки и другие ученые исследуют сейчас постколониализм, гендерные вопросы, повседневную жизнь, социальную самоидентификацию и даже «новую политическую историю», где месторасположение власти не менее важно для интерпретации, чем ее применение.

Следовательно, резонно предположить, что в условиях «архивного водораздела» многие историки и архивисты расходятся во взглядах на сами архивы, на значение и природу архивных источников как институций и как свидетельств, как набора практик и как источников смысла. Историки обычно приходят в архивы, намереваясь рассказать о чем-то или обосновать интерпретацию. Их исследование призвано поместить документы, которые они рассчитывают найти, в более широкие нарративные и концептуальные рамки, пусть даже концептуализации зачастую скорее имплицитны, чем полностью продуманы. Добросовестный историк предполагает, что результаты его труда станут следствием работы с материалами (то есть в первую очередь архивных изысканий), а не заранее выстроенных концепций.

Именно поэтому многие историки согласятся со своей коллегой Каролин Стидман, доказывающей, что сами архивы, по существу, инертны: это места, где, как она пишет, «ничего не происходит», пока историк не вплетет архивный документ в исторический нарратив. С ее точки зрения, то, что документ открывает о прошлом, «не есть часть событий, о которых ведется речь. Рассказ всегда отличен от того, что произошло (что бы это ни было)». Однако, на наш взгляд, Стидман и другие упускают из виду, что доступ к источникам открывает возможность извлечь из них смысл лишь в том случае, если историк отдает себе отчет, для чего существуют архивисты с их архивами, и представляет исторические контексты, в которых формировались эти архивы и хранящиеся там источники. Работая в архиве, особенно в государственном, но и в частном тоже, хороший историк, возможно, догадается, что архивные жанры и конвенции влияют как на источники, которыми он может воспользоваться, так и на данные, содержащиеся в этих источниках. Но поймет ли он архивные практики, которыми вызваны к жизни эти конвенции, «динамику» архива?

Так, например, историки могут осознавать, что лакуны в архиве способны так же сильно повлиять на результат работы, как и содержимое архива. Однако интерпретацию структурируют не только лакуны как таковые, но и разнообразные процессы и институциональные установки, повлиявшие на формирование архива. Другими словами, сама природа архивного хранилища не в меньшей степени определяется его стратегиями и ходом развития, чем формами документации, правилами доступа к ним и конкретными видами содержащихся в нем собраний.

Иначе говоря, хотя сам доступ к архивным материалам ставит исследователя, способного критически ими пользоваться, в привилегированное положение, он должен понимать, каким образом эти источники собирались, оценивались и каталогизировались, — в противном случае он сможет прийти только к тем выводам, ради которых, возможно, данные документы и были подобраны. Соответственно, способность историка критически читать документы как «вдоль», так и «поперек» «волокон архивной ткани» (по остроумному выражению антрополога Энн Стоулер) открывает возможность альтернативных интерпретаций и нарративов. Таким образом, архивы являются не только культурными пространствами, где оспариваются значения исторических источников, но и пространствами институциональными, где оспариваемые представления о прошлом зависят от тех способов, какими смысл источников был скрыт, затемнен или, что еще важнее, навязан архивными практиками и установками.

Во всех этих планах и отношениях архивы не более инертны и не менее избирательны, чем индивидуальные воспоминания или предпочтения конкретных исследователей. В обеих этих сферах «страсть к разоблачению», которую описывал Жак Деррида в своей «Архивной лихорадке», пребывает в постоянной борьбе как со склонностью «упорядочивать» прошлое, так и с соответствующей институциональной практикой. Архивы ровно в той же мере, что и отдельные ученые, диктуют способы понимания прошлого, хотя архивные «нарративы» считываются гораздо труднее. То же касается и архивных утаиваний и замалчиваний. Тот факт, что архивы, как и индивидуальные воспоминания, часто содержат свидетельства, противоречащие господствующим представлениям обистории, только усиливает их роль в структурировании способов, которыми общества коллективно осмысляют свое прошлое, оценивают настоящее и (что немаловажно) представляют будущее.

Эти осмысления, оценки и представления сами по себе также являются артефактными элементами истории общества, то есть частями истории как таковой. То же можно сказать и о способе, каким они воспроизводятся и обрабатываются архивами. Поэтому «ткань архива» не только отражает, но также создает и репрезентации общественной памяти, и самые распространенные формы исторического понимания. Архив, как и историки, приписывает своим источникам определенные значения, организуя их таким образом, что они по умолчанию предполагают те или иные виды вопросов и даже ответов. Внимательное чтение «вдоль волокон» этой «ткани» — единственная возможность для ученых по-настоящему понять те более широкие смыслы, которые архивы могут придать своим источникам, то есть знание, порождаемое самими архивными процессами. В свою очередь, чтение «поперек волокон» открывает путь к знанию, скрываемому или замалчиваемому посредством этих архивных процессов.

Идея «архивной ткани» была разработана Стоулер применительно к сфере колониальных и постколониальных исследований, в ходе которых она и ее коллеги пытались выявить и интерпретировать аналитические категории, навязываемые имперскими силами колониям и, следовательно, администрациям колониальных архивов. Среди прочих концепцию Стоулер подхватили Томас Ричардс и Николас Дёркс, показавшие, как под действием «ориенталистских» представлений сформировались категории, лежащие в основе создания и упорядочения документов. В частности, им удалось описать политическую и культурную обстановку, в которой происходит создание тех или иных видов колониальных архивов. Они продемонстрировали также, что собрание редко бывает случайным (особенно когда речь идет о материалах по управлению колониями), даже если сами хранилища или собрания не упорядочены. Формы передачи, обоснования, разъяснения, презентации, оценки, компиляции, категоризации, резюмирования — все атрибуты повсеместно распространенной бюрократической канцелярской работы произрастают из конвенций и ожиданий, укорененных в культуре, к которой принадлежат не только создатели, но и хранители документов. Иными словами, архивные записи, как и сами архивы, производятся на основе ожиданий и конвенций, укорененных в данной культуре.

Эту «архивную ткань» удобнее всего читать, когда исследователь разделяет основные конвенции архива и заинтересован в них как в части контекстов, которыми они порождаются. Стоулер, Дёркс и Томас проделали впечатляющую работу, прочитав колониальные материалы «вдоль волокон», по выражению Стоулер. Однако процесс существенно усложняется, когда ученые обращаются к архивным материалам в поисках ответов на вопросы, идущие вразрез с этими конвенциями и допущениями. В этом случае исследователь должен четко осознавать, в чем его аналитические посылки могут отличаться от тех, что лежат в основе архива, и каким образом и посредством каких процессов архив отражает иные или противоборствующие исторические либо современные конвенции. Такое прочтение «поперек волокон» особенно затруднено, когда исследователь хочет обнаружить взгляды или мнения, противоречащие концептуальным основам архива.

Эффективность подобных усилий хорошо показана в работе Дёркса «Касты духа», посвященной изменениям в культуре работы с документами в Британской Индии. Дёрксу удается продемонстрировать, что на первом этапе данный процесс отражал культуру Ост-Индской компании, интересы и практика которой способствовали созданию комплекса корпоративных конвенций, связанных с производством и организацией информации. В ходе этого сложился особый род бюрократической деятельности, направленной на закрепление конкретных представлений о суверенитете колоний, включая, разумеется, и их архивы. Архивы задействуют эти представления, когда архивисты оценивают, насколько содержащаяся в том или ином документе информация относится к категории, считающейся нужной, и, соответственно, насколько она является важной. Дёркс именует этот процесс одним из колониальных проявлений «„управляемости“ в архивах».

Если тем самым архивы призваны создавать (или уничтожать) категории, приписывающие документам определенные значения и структурирующие способы отношения к вариантам прошлого, о которых эти документы свидетельствуют, то возлагает ли это особую ответственность на архивиста, как требование научной объективности — на историка? Должны ли архивисты обеспечивать возможность множественных способов вспоминания и понимания за счет такой стратегии пополнения фондов, которая сама идет «поперек волокон»? Должна ли вся концепция происхождения источников быть переосмыслена как препятствие к сохранению разнообразия подходов к прошлому? И если государственные архивы способствуют «натурализации» определенных видов интерпретации истории посредством практик приобретения и сохранения определенных видов источников с учетом их значимости, не должны ли служащие государственных архивов противостоять этому упрощению и прилагать последовательные усилия к тому, чтобы минимизировать его эффекты?

Наш ответ: не обязательно. Необходимо иное — чтобы сами историки и другие ученые, приходящие в архив, умели правильно читать источники. Историки должны понимать, что если исторически значимые голоса не отражены в архивах, то это может объясняться намеренным замалчиванием. В недемократических странах с их архивными ограничениями подобные проблемы вполне очевидны, однако в открытых обществах, таких как США, где принципы классификации зачастую менее прозрачны, они стоят в каком-то смысле даже острее. Западные историки в бывшем Советском Союзе привыкли иметь дело с источниками, которые были тщательно отобраны для них архивистами, заранее удостоверившимися, что этими источниками уже пользовались официальные советские ученые. Читая выданные им документы в специальных читальных залах, иностранцы обычно понимали, что эти документы специально подбирались, и потому скрупулезно анализировали тексты на предмет их достоверности как свидетельств.

В якобы открытых архивах более свободных стран основания, по которым материалы скрываются от посетителей, нередко гораздо менее очевидны. Каким бы неожиданным это ни показалось некоторым читателям, в свободных обществах, в которых засекречены документы, сочтенные важными для национальной безопасности, доступ к источникам так же ограничен, как и в обществах авторитарных, где к архивам подпускают только избранных. В США полное засекречивание материалов, связанных с национальной безопасностью, для отбора которых требуются колоссальные затраты труда, в отдельных случаях повлекло за собой появление устойчивых интерпретаций, остающихся нерушимыми ввиду отсутствия новых материалов. Именно поэтому из открытого доступа изымается огромное количество сравнительно недавних документов учреждений вроде Государственного департамента, даже если их содержание уже не является секретным. Как убедились многие историки, обращавшиеся в поисках поддержки к различным законам о свободе информации, обнаружение источников, ставящих под сомнение господствующие государственные нарративы, скорее подрывает доверие к правительству, нежели угрожает безопасности государства. Архив национальной безопасности в Вашингтоне — пример учреждения, задача которого состоит в выявлении подобных контрнарративов.

Многие из наиболее интересных новых исследований в сферах социальной истории и истории культуры были посвящены темам, источники которых обычно игнорировались и по большей части или даже полностью отсутствовали в традиционных каталогах. Историки иногда пытаются «прочесть» это умалчивание в терминах социального или политического стирания информации — как отражение способов, с помощью которых режимы или институты создают и одновременно фиксируют практику социальной, культурной и особенно политической маргинализации. Тщательный анализ такого рода может оказаться плодотворным, однако есть и более продуктивный (хотя и более сложный) путь: напрямую исследовать контексты и процессы формирования архивов и архивного дела и попытаться установить, как это сделала Стоулер по отношению к архивам Юго-Восточной Азии, «какие категории оказались привилегированными и устойчивыми, а какие были разжалованы или проигнорированы». Как предположила Патриция Галлоуэй, правила исключения и включения действуют не только при формировании архивных фондов, но и при создании самих документов, что требует «не меньшего понимания контекста, в которых они создавались». Короче говоря, «архивная ткань», которая сплетается в результате всех этих процессов, устанавливает и воспроизводит конкретные категории понимания истории и современности.