В 1994 году состоялся Карибский кубок — матч карибских государств по футболу, в финале которого оказались команды Барбадоса и Гренады. В этом матче действовало правило «золотого мяча»: если гол забивается в дополнительном времени, то он приносит команде два очка, а не одно, и на этом игра прекращается. Чтобы Барбадос вышел победителем в кубке, ему нужно было победить с разрывом в два мяча, а Гренаде было достаточно ничьей. Когда время матча уже заканчивалось и оставалось буквально 10 минут, разрыв составлял один мяч в пользу Барбадоса. Этого было явно недостаточно, чтобы стать победителем кубка. Единственным способом добиться разрыва в два мяча, было закончить с ничьей, получить дополнительное время, и в дополнительное время забить гол престижа, золотой мяч, и получить за него два очка.

Понимая это, команда Барбадоса, которая ведет на один мяч, разворачивается и забивает мяч в свои ворота, сравнивая счет. Команда Гренады понимает, что ее жестоко обманули: сейчас будет назначено дополнительное время и именно тот, кто забьет мяч в дополнительное время, получит два мяча (а это может быть и Барбадос). Поэтому Гренада пытается сделать ровно то же самое: развернуться и забить мяч в свои ворота. Тогда Барбадос победит в этом матче с разрывом в один мяч, а Гренада все равно станет победителем кубка. Развернувшись, они пытаются сделать ровно ту же операцию, но в этот момент Барбадос, понимая, что они сейчас сделают, начинает оборонять и их ворота тоже.

Происходит феерическое зрелище, которое все любители футбола хорошо знают до сих пор. Команда Барбадоса защищает двое ворот на поле, а команда Гренады пытается забить хотя бы в одни из них. Ей это не удается. Назначается дополнительное время, в которое Барбадос реализует свой хитрый план: забивает золотой мяч, получает два очка и выигрывает кубок карибских государств.

Рекомендуем по этой теме:
45709
Теория игр

Я не являюсь любителем футбола, но этот случай знают все, кто хоть раз слушал курс по теории игр, теории рационального выбора. Он вошел во все учебники, потому что именно на этом конкретном примере теория игр может показать, как работает рациональность в заданных игровых условиях, в заданных правилах, в заданных институциональных рамках. Она показывает, что выгодно, а что нет. Оказывается, что иногда более выгодно забить мяч в свои ворота, получив возможность.

Теория фреймов, которая тоже неравнодушна к футболу, вряд ли бы стала обращать внимание на этот мяч. Она скорее бы его просто не увидела на этом матче. Теорию фреймов интересуют структурные характеристики человеческого взаимодействия. Она с подозрением относится к самой идее человеческой рациональности и с куда большим трепетом к конкретным материальным обстоятельствам человеческого взаимодействия. Поэтому, например, фрейм-аналитики куда больше внимания уделят недавнему скандалу в американском футболе, когда одна из команд чуть-чуть сдувала мячи, чтобы получить преимущество (это изменяет их траекторию). Или прекрасному прецеденту, когда Барселона направила просьбу команде Мадрид-Атлетика подстричь, наконец, газон на том поле, где они будут играть, и получила отказ, потому что более коротко стриженая трава (а это не регламентируется правилами) дает Барселоне преимущество. Они могут реализовать свою тактику длинных передач и удерживания мяча на своей половине поля.

Одна теория увидит один матч. Другая теория увидит другие прецеденты. Теории, используя нас в качестве посредников, различают что-то в этом мире. Потому эмпирическое исследование очень редко может опровергнуть теорию. Впрочем, оно особо не может ей и помочь. Мы не можем сказать: «Вы знаете, мы провели исследование и опровергли теорию фреймов», или: «Мы опровергли Вебера», или, как в известном романе Виктора Пелевина, иркутский доцент опроверг Витгенштейна. Это невозможно, потому что в этом смысле теория совершенно в духе Лакатоса оказывается неопровержимой. Она просто лучше или хуже различает этот мир. Мы отказываемся от нее не тогда, когда она опровергнута, а тогда, когда она не позволяет нам видеть, когда она теряет свою оптическую способность, проигрывая в жесткой конкурентной борьбе с другими теориями.

Что тогда предлагает теория? Почему мы говорим, что одна лучше, а другая хуже? Она предлагает объяснительную модель. Разные теоретические конструкции воплощаются в разных исследовательских концептуализациях, а те, в свою очередь, в операционализациях, а те, в свою очередь, производят какие-то данные. В результате на этапе интерпретации мы оказываемся в ситуации, когда ничего не видим: перед нами просто хаос данных.

Мы говорим: у нас была плохая концептуализация, мы чего-то не различили (или различили, что знали и так, то есть получили вполне себе тривиальное знание). В этот момент мы оказываемся в классической ситуации коллапса объяснительной модели. У нас нет возможности сказать, что конкретный элемент обладает определенной каузальной силой, что один элемент появляется потому, что есть другой. Затем мы задаемся вопросом, как получаются объяснительные модели — берутся ли они из самих данных. Нет: они бертуся не из данных, а из наших исходных концептуальных языков. Каждый язык уже содержит в себе некоторую возможность что-то объяснить.

Когда мы с коллегами Давидом Константиновским и Дмитрием Куракиным изучали изменение траектории выпускников школ после обязательного введения ЕГЭ, мы обнаружили довольно любопытный сюжет. В первый же год введения новых правил игры в 15%-20% исследуемых регионов сократился переход детей из 9-го в 10-й класс. Родители школьников быстро поняли, что дети не сдадут ЕГЭ, а ректоры слабых вузов поняли, что с ЕГЭ все, кто раньше поступал к ним, уедут в Москву. И возник неэксплицитный общественный договор. Ректоры очень быстро поняли, что нужно открыть при каждом факультете по колледжу с соответствующей специальностью: экономикой, юриспруденцией, документоведением. Брать детей сразу после 9-го класса, чтобы те учились 4 года и оказывались сразу на третьем курсе этого же факультета. Многие из детей даже не знают, какое среднеспециальное образование они получат, потому что идут в коледж не за этим, а чтобы обойти ЕГЭ и попасть в вуз.

Таким образом, возникает новая диспозиция на поле, новые негласные правила игры. Чтобы открыть колледж нужно доказать местному министерству, что люди со среднеспециальным экономическим и юридическим образованием очень нужны рынку труда этого региона. Ректор звонит своему приятелю, другу, партнеру по игре в гольф, и говорит: «Ты же директор завода, напиши мне, пожалуйста, письмо о том, как тебе нужны документоведы, и что твой завод остановится, если документоведов со среднеспециальным образованием не начнут выпускать в гигантском количестве из колледжей». Тот говорит: «Не вопрос, главное, не заставляй меня их потом брать на работу». Пишет соответствующее письмо, письмо предоставляется в министерство, открывается огромное количество фейковых колледжей, которые являются просто протовузом, обходным путем в вуз.

Появляется новый виток, новая итерация игры. ГИА решают сделать обязательным, чтобы в колледжи тоже брали по результатам тестирования. Но я уверен, что и тогда будет придуман какой-то механизм, который позволит некоторым игрокам, которые проигрывают в новых условиях, выиграть за счет кооперации.

Этот феномен могли бы опознать теоретические языки. Теория рационального выбора, теория игр, многие другие направления внутри социологии образования тоже сумели бы различить эту ситуацию и каким-то образом ее описать. Основное различие между ними будет в том, как они будут это объяснять. Те объяснительные модели, которые мы производим, как правило, являются производными от наших теоретических языков, а не от тех данных, которые мы получаем. Если предположить, что правила игры стабильны и фиксированы, являются независимыми переменными, а люди выбирают стратегии игры исходя из того, как эти правила устроены — это одна модель мышления, одна модель объяснения.

Другая модель, которая связана скорее с социологической, а не с экономической логикой, предполагает, что правила меняются в каждом конкретном случае их применения. Люди играют не столько по правилам, сколько с правилами. Поэтому шахматная метафора не работает. Это не ходы на доске. Представьте себе шахматы, где правила игры меняются с каждым ходом, и даже не всегда есть возможность понять, как именно каждый следующий ход меняет правила игры. Что-то вроде того, что Льюис Кэрролл описывал на примере игры в гольф дикобразами и фламинго. Эта модель уже более социологическая, она делает правила тоже производной. Появляется интересная теоретическая дискуссия между экономистами и социологами.

Важнее всего помнить, что мы объясняем некоторый феномен тем или иным набором экономических или социологических детерминант не потому, что они в нем есть. Например, если экономист может описать и дать убедительную экономическую интерпретацию и объяснение террористического акта, это не потому, что сам террористический акт действительно обладает экономическими аспектами. Экономическое — это свойство того языка, который применили для описания и объяснения феномена. В теракте нет ни социологического, ни экономического. Оно появляется исключительно как результат исследования.

Мы оказываемся в зоне спекуляций, нас могут обвинить в релятивизме относительно языка. Это не чистый релятивизм, потому что не все языки позволяют что-то увидеть. Феномен уменьшения перехода выпускников из одной когорты в другую могли бы просто не различить в другом языке. Можно ли считатьтогда, что это не факт? Факт есть высказывание об опыте в категориях концептуальной схемы. Это означает, что говорить о фактах вне какого-то конкретного теоретического контекста бессмысленно. У одного теоретического языка свои факты, у другого — другие. Это и объясняет, почему эмпирическое исследование не может опровергнуть теорию.

Рекомендуем по этой теме:
2645
Эволюция кооперации

Откуда берутся исходные объяснители, предикторы? Почему мы знаем, например, когда делаем исследование евробарометр, что количество друзей в вашей записной книжке обладает большей каузальной силой, чем ваш доход? Оно лучше объясняет ваше поведение на рынке труда, оно лучше объясняет ваше поведение в сфере образования ваших детей. Социальный капитал оказывается более важным параметром, чем экономический капитал.

Мы это знаем, потому что к этому нас подталкивает теория, с которой мы работаем. Она подсказывает посчитать количество друзей, знакомых, сильных и слабых связей, посмотреть, как это детерминирует выбор той или иной стратегии. Если бы мы пользовались другим теоретическим языком, мы бы увидели другие закономерности. Данный набор объяснителей, набор жестких феноменов, которым мы придаем онтологический статус (говорим, что они реально существуют и объясняют то, что мы видим), Джек Мидлмен (вслед за эпистемологом Полом Вайсом), предлагает называть кругом первичных реальностей. Что-то, что мы принимаем на веру, как не требующее доказательств. Значит, всякое объяснение изначально аксиоматично. Это не значит, что оно изначально содержится до всякого исследования. Это значит, что уже предписан корпус факторов, которые мы можем использовать для объяснения.

Если мы социологи, мы можем принимать на веру существование общества, его социальной структуры, классов, классовых конфликтов. Если мы микросоциологи и занимаемся теорией фреймов, мы предполагаем, что люди взаимодействуют, что взаимодействие упорядочено и в него включены некоторые материальные детерминанты. И мы будем видеть совершенно разные вещи, а главное, будем по-разному их объяснять.

Когда микросоциолог исследует, например, фокус-группу, она для него уже не метод, а просто структурированное социальное взаимодействие. Он начинает анализировать, каким образом форма стола влияет на поведение людей, почему люди, которые сидят на некоторых местах, оказываются вне зоны внимания остальных и говорят реже и т. д. То, что мы наделяем онтологическим статусом и используем в своих объяснениях в качестве источника каузальной силы, задается аксиоматически. Но это не значит, что сами объяснения тоже заданы аксиоматически. Они всегда являются результатом процедуры интерпретации.