Вместе с Фондом Егора Гайдара мы запустили проект «Словарь 90-х», посвященный ключевым героям, событиям и явлениям 1990-х годов. В этой лекции социолог Виктор Вахштайн рассказывает о двух грантовых эпохах в России.

Гранты — это безвозмездные субсидии, предоставляемые чаще всего на конкурсной основе и чаще всего под отчет о расходовании. Под это определение подпадает абсолютно все что угодно. Гранты могут быть государственными и негосударственными, они могут быть отечественными и зарубежными, предоставляемыми международными фондами. В этом смысле гранты, конечно, не ограничиваются академическим миром. Например, мир современного искусства до сих пор очень сильно связан с грантовым финансированием. Существует известная легенда, что, когда в Россию только пришли западные фонды, в начале 90-х годов, поощрялись абсолютно все формы ранее диссидентского культурного производства и прежде всего искусство. Тогда несколько известных отечественных художников, получив грант, сделали себе на полученные деньги зубы и представили это как арт-проект, для того чтобы отрефлексировать и обратить внимание грантодателя на то, что художник с плохими зубами не может создавать хороших произведений искусства. Грантодатели сделали выводы и, по легенде, художественные проекты с тех пор не финансировали.

Но сегодня, когда мы говорим о грантах, мы чаще всего имеем в виду научную, преподавательскую и издательскую деятельность. В России в ХХ веке было две грантовые эпохи. Первая эпоха — это 1923–1932 годы, когда в молодой советской России очень активно действуют западные фонды. Наиболее известным из них в тот момент является Фонд Рокфеллера, который финансирует обучение за рубежом молодых советских специалистов. Замечательное исследование Ирины Дежневой, в частности, показывает, что после того, как политика партии изменилась, и после 1932 года все это было прекращено, тот эффект, который оказало возвращение этих людей на родину, оказался очень значимым для становления, скажем, молекулярной биологии. Но, конечно, когда мы сегодня говорим «эпоха грантов», мы имеем в виду 90-е годы. В 90-е годы слово «грант» (и особенно словосочетание «запилить грант», ныне уже почти не употребляемое) оказывается своего рода синонимом академического успеха. Интересно, что если мы посмотрим на количество грантополучателей в этот период, то оно огромно — это 70 000 человек ежегодно, а иногда и больше. Учитывая то, что в период с конца 80-х по конец 90-х годов количество научных сотрудников сократилось почти в три раза, это очень значимая цифра. К этому можно добавить, что в поздний советский период, насколько мы можем доверять статистике, чуть ли не 130 исследователей приходится на 10 000 человек населения. Но, конечно, что такое исследователи в это время, кто числится научным сотрудником, в какой степени это связано хоть с каким-то научным производством — сегодня остается только гадать. И по мере того, как происходит стремительное сокращение числа научных кадров, люди не идут в аспирантуру, воспроизводства не происходит, но при этом гранты раздаются.

Что это за цифра — 70 000 человек грантополучателей? Если мы внимательно посмотрим, что имеется в виду под грантами, то это прежде всего российские гранты. Это два ведущих фонда: Российский государственный научный фонд (РГНФ) и в большей степени Российский фонд фундаментальных исследований (РФФИ), которые относительно небольшие суммы — от 15 до 30 млн долларов, иногда чуть больше, например в 1999 году, если не ошибаюсь, — «размазывают» ровным слоем по огромной массе отечественных научных сотрудников. Грантом это назвать сложно (хотя это, конечно, называется именно грантом), потому что это больше напоминает форму вспомоществования, и люди не отказываются получить мизерные деньги, потому что они и так занимаются тем, чем занимаются, тогда почему бы и нет. Поэтому, если мы сейчас сопоставим количество грантополучателей основных российских государственных фондов в 90-е годы с количеством грантополучателей западных фондов, то в численном выражении, то есть в количестве людей, те, кто в этот момент активно осваивает для себя фонды Сороса, Макартуров, Форда, различные государственные фонды, поддерживающие российских ученых (прежде всего образовательные, но также исследовательскую и издательскую деятельность), — это очень незначительный процент, примерно 3–5% от всех грантополучателей. Но именно эти 5% — это люди, которые, получая западное финансирование, оказываются связанными с западной наукой. Это люди, которые, кроме того, получают существенные деньги, в отличие от грантополучателей РГНФ и РФФИ.

Отчасти именно поэтому, когда мы сегодня говорим «фонды» и вспоминаем 90-е годы и все связанные с этим и уже основательно подзабытые коннотации (например, «грантоеды», особая позиция в университете — fundraiser), конечно, речь идет именно о западных фондах — прежде всего о фонде Сороса, но также и о тех множественных институциях и программах, которые чаще всего поддерживаются совместно. И несмотря на то, что в количестве людей это очень мало (это всего несколько тысяч человек), в воспоминаниях и культурной памяти эффекты этого финансирования были огромными, конечно. Если же мы посмотрим на сухие цифры, то, например, обнаружим, что в период 90-х годов (сегодня это часто представляется как некое засилье западных инвесторов в науке и образовании, но это не настолько значительная сумма) в науку из-за рубежа — конечно, не только через гранты, но и через инвестиции — поступает от 10 до 16% средств. Даже полумертвая постсоветская промышленность в этот момент дает больше с точки зрения общих инвестиций. Понятно, что они идут прежде всего в технические и естественные науки.

Казалось бы, такая незначительная в плане количества людей и не так чтобы очень значимая с точки зрения общего объема финансирования группа инвесторов, спонсоров, грантодателей оказывается настолько значимой спустя 20 лет. Как это произошло, почему это произошло? Если мы начнем это анализировать сегодня (есть замечательные источники, такие как работа Геннадия Семеновича Батыгина, которая посвящена эффекту Матфея — тому, как именно грантовое финансирование переструктурирует научное сообщество, какие группы оказываются на вершине, как теряет свой символический престиж старая академическая элита), то мы обнаружим, что, действительно, «грантовая революция», несмотря на эти, казалось бы, незначительные цифры, состоялась и произвела огромные последствия. Прежде всего за счет издательской работы. Если мы посмотрим на то, что сегодня остается от деятельности этих фондов, то это в первую очередь издательские проекты. Не случайно несколько лет назад в одном из регионов именно эти хорошо известные нам с детства оранжевые книжечки института «Открытое общество» (он же фонд Сороса) сжигали как признак «вражеского» влияния в 90-е годы. То есть мы дошли до того, что жжем книги. В этом смысле издательские проекты я бы выделил отдельно, в частности, потому, что издательские проекты тоже очень сильно переструктурировали пространство: финансируются прежде всего переводы. Самобытная отечественная наука, которая в этот момент продолжает настаивать на том, что именно определенные аспекты наследия Владимира Ильича Ленина оказываются особенно релевантны в новой, постсоветской действительности, конечно, не финансируется. Финансируются переводы, и во многом это определяет интеллектуальный ландшафт следующих двадцати лет. Но то же касается и научных исследований. В воспоминаниях Батыгина, который был экспертом сразу в нескольких фондах, есть любопытное наблюдение, связанное с тем, как происходит отбор заявок: формируются репутации, а люди, имеющие репутации, имеют практически абсолютные шансы на получение проектов, и через какое-то время обнаруживается, что критерий научной продуктивности и ценности совсем не является центральным, а центральной является репутация в кругу экспертов данного фонда.

Еще более любопытно, что если мы сейчас посмотрим на тех, кто поднял знамя духовных скреп, в частности, в Институте социологии Российской академии наук, на тех людей, которые публикуют одну работу за другой о том, как именно в 90-е годы грантовое финансирование «разрушило самобытную отечественную науку», то мы обнаружим, что половина из них были грантополучателями фонда Сороса. Потому что фонд Сороса — и не только он один — поддерживал именно те проекты, которые обладали общественной релевантностью, а не научной. Поэтому какое-нибудь оригинальное исследование социологии жизненных сил на Алтае имело гораздо больше шансов быть поддержанным, чем, например, проект исследования влияния ранних философско-антропологических концепций начала XX столетия на актуальную дискуссию в сфере социологии знания.

В этом смысле, конечно, реструктурирование грантового сообщества происходило, и оно имело довольно серьезные последствия прежде всего в выборе тем. Хорошо, если вы занимаетесь какой-то темой, сидели всю жизнь в архивах и занимались, например, сталинским террором. Вам не давали публиковаться, но по крайней мере у вас была научная тема, которой вы посвятили какую-то значимую часть своей жизни. С приходом фондов ваша тема оказывается не просто мейнстримом — она оказывается ключевой. Вы получаете финансирование и в обход старой, заскорузлой академической ведомственной элиты становитесь звездой номер один. А если вы занимались немецкой феноменологией XX века, то как именно вы должны «упаковать» свой предмет интереса, для того чтобы получить грант, где в повестке дня в приоритете написано «построение демократии в России»? Надо сказать, что старшие коллеги добились невероятных успехов в искусстве такой «переупаковки». И, действительно, многие специалисты по немецкой феноменологии, переключившись на исследования этнической идентичности, использовали вовсю свои исследовательские наработки. Так мы узнали о том, что этническая идентичность — это гуссерлевская реификация и так далее. Много интересного продукта было порождено попыткой вписаться в повестку дня того или иного фонда.

Но тем не менее в этот момент формируются принципиально новые исследовательские поля. Например, появляются гендерные исследования. Появляется довольно много важных, значимых, действительно вписанных в международный контекст проблем, которые входят в исследовательскую практику исключительно благодаря деятельности западных фондов, — это второй эффект, который мы наблюдаем спустя двадцать лет. Есть еще несколько значимых эффектов, и один из них — это то, что вхождение в Россию западных грантодателей очень часто было связано с изменением законодательной базы, с принятием разного рода инициатив, которые позволяли американским фондам финансировать российских ученых. В частности, один из самых известных — это Freedom support act («Акт о поддержке свободы»). Там же написано, что, во-первых, в первую очередь поддерживаются молодые исследователи, а во-вторых, поддерживаются исследователи-женщины. Соответственно, это приводит к тому, что в российских университетах появляется группа молодых, говорящих на английском языке, проводящих значительную часть времени на стажировках людей, которых откровенно ненавидят все, кто в этот момент с ними работает.

Мы до сих пор очень часто, когда проводим исследования в регионах, опираемся именно на ту группу, которая организовала своего рода «соросовское гетто» на своих кафедрах и в своих университетах. Можно перечислять очень много позитивных и негативных эффектов, которые оказало грантовое финансирование на структурирование научного производства в России. Позитивных эффектов, несомненно, больше. Главное, каждый раз вспоминать, что это очень значительная группа людей. Это группа, которая при этом мыслила себя как группа будущего. Это группа людей, которая говорила на одном языке, ездила на стажировки в одни и те же университеты, у этих людей было огромное количество общих знакомых, те, из которых многие уехали. Но многие, уехав, вернулись, а кто-то решил не уезжать, и в конечном итоге, когда 19 ноября 1999 года после слушаний в Государственной думе принимается решение о том, что фонды представляют угрозу российской науке, обнаруживается, насколько мало их было в действительности. Гораздо больше было как раз тех людей, которые предпочитали сидеть на мизерных грантах РГНФ и ждать, когда же наконец эта эпоха фондов закончится. Заканчивается она стремительно. Сначала это связано с налоговым давлением, которое было оказано на инициативы западных фондов в России. Впоследствии это постановление 1999 года, затем разгром фонда Сороса Британского совета.

И сегодня мы оказываемся перед исследовательским парадоксом, который еще требует своего исследования, — это парадокс о том, почему, с одной стороны, последствия деятельности фондов в России настолько значимы, настолько ценны по своему результату (а спустя все эти годы мы ощущаем это), с другой — почему это не породило достаточное количество людей, которые могли бы произвести необходимые институциональные изменения. Влияние фондов практически не поколебало заскорузлую советскую институциональную структуру. На этот вопрос еще предстоит найти ответ. Мне кажется, это связано как раз с тем, что поколение западных фондов, особенно в гуманитарных и социальных науках, образовало своего рода гетто. С одной стороны, оно было явно противопоставлено всем, кто был старше, тем, кто всю свою жизнь потратил на то, чтобы дорасти до карьеры академика, и в том момент, когда приблизился к желаемому, обнаружил, что это уже не здорово, что сформировалась альтернативная научная иерархия, в которой, например, знание английского языка и умение писать заявки на гранты куда более востребованы, чем все эти бесконечные труды со ссылками на классиков марксизма-ленинизма. С другой стороны, конечно, демографические эффекты, потому что с полутора миллионов человек количество научных сотрудников сокращается до четырехсот с небольшим тысяч человек. В 90-е годы, когда фонды, как им кажется, формируют свою социальную базу, создают «новое поколение» (почти у каждого фонда в миссии было написано «создание нового поколения ученых» — в единственном числе, то есть, видимо, создание одного поколения ученых, а за ним, видимо, уже никто не придет, но одно создать успеем — собственно, одно и успели), в этой ситуации, конечно, формирование прослойки происходит на фоне чудовищной демографической ямы.

Сегодня в социологии, про которую я могу говорить с большей уверенностью, вы практически не можете найти исследователя сорока пяти лет. Либо это люди, сформированные в предыдущей институциональной системе, которым сильно за пятьдесят, либо это люди, которым еще нет сорока и для которых грантовая эпоха 90-х представляется в лучшем случае предметом исследования, в худшем — предметом воспоминания старших коллег. Это почти как у нового молодого поколения, которое не жило в Советском Союзе, есть очень причудливые представления о том, что такое Советский Союз. Точно так же, скажем, у моего поколения есть очень причудливые представления о том, что такое грантовая эпоха. Мне в этом смысле немного повезло: моим первым самостоятельным исследовательским проектом был проект (это был последний проект фонда Сороса в России) по изучению эффектов всех предыдущих проектов фонда Сороса в России. Я успел помахать рукой последнему вагону. Но тем не менее где-то, например в Санкт-Петербурге, грантовая история продолжилась чуть дольше. При этом в регионах те как раз молодые ученые (уже не настолько молодые), поддержанные по программам финансирования молодых ученых, составляют то самое стареющее меньшинство, которое тем не менее каким-то образом воспроизводит себе подобных. При этом это оказалась крайне узкая прослойка людей, зажатая, с одной стороны, между старой академической элитой последних советских десятилетий, с другой — уже совершенно чуждая тем, кто придет в науку в 2000-х.