Вместе с издательством НЛО мы публикуем часть исследования Александра Буха — доцента Высшей школы гуманитарных и социальных наук при университете Цукуба (Япония). Его книга «Япония: национальная идентичность и внешняя политика» является первой попыткой исследовать отношения между Россией и Японией с точки зрения национального самосознания, что позволяет дать новую интерпретацию внешней политики Японии и ее восприятия России.

Часто можно услышать утверждение, что аналитический аппарат, превалирующий в изучении международных отношений, основан на западном материале и вследствие этого не способен работать с опытом других географических регионов. Без сомнения, анализ «Я/Другой», антропоморфизирующий национальное государство, глубоко укоренен в западном понимании личности (Neumann 1996). Однако ниже я постараюсь показать применимость понятийного аппарата «Я/Другой» для изучения идентичности Японии на основании обзора состояния современных социальных наук. Я также привожу основные, наиболее важные для данного исследования дискуссии о конструировании самости в современной Японии. Наиболее релевантными для нас будут две работы по конструированию идентичности Японии: «Восток для Японии» (1993) Стефана Танаки и «Генеалогия японского образа Я» (2002) Огумы Эйдзи (впервые опубликована на японском с названием Tan-itsu minzoku shinwa no kigen — «Происхождения мифа однородной нации»). В обеих книгах исследуется дискурс о происхождении Японии в период, когда она сформировалась в нынешнем виде. Делается это на основе анализа японской самости — либо через описание дискурса о Востоке (Tanaka 1993), либо через исследование однородной/чистой национальной конструкции Японии (Oguma 2002a). Во второй части этой главы дан краткий обзор основных японских дискурсов о России и Советском Союзе до конца войны в Азиатско-Тихоокеанском регионе.

Современная Япония и ее Другие

В работе Танаки исследуется создание «Востока» как проекта, нацеленного на возникновение места, где модернизирующаяся Япония встречается с двумя Другими: Западом и Азией. Танака отмечает, что некритичное принятие западной просветительской модели означало бы для Японии отказ от собственного прошлого и сделало бы ее «вечно неполноценной» варварской нацией, живущей на окраине цивилизации (Tanaka 1993: 266—267). Попытка найти альтернативную универсальную концепцию привела к возникновению историографии Востока (с фокусом на Китай) (toyoshi); эту дисциплину стали разрабатывать японские историки, работавшие с западным дискурсом о Востоке (Ibid.: 70). Этот проект был частью борьбы Японии за создание или восстановление политической и культурной независимости, он пытался снять с Японии ярлык отсталого Востока и создать для нее уникальное место во всеобщей истории человечества. Танака показывает, как в японской историографии Восток стал истоком, культурным прошлым Японии, из которого она росла и развивалась. Япония конструировалась как возникшая на Востоке нация, унаследовавшая все положительные стороны азиатской культуры, но впоследствии достигшая культурной и исторической автономии, сопоставимой с Западом. В свою очередь, такое создание собственного, японского «Востока» позволило построить свою концепцию развития Японии до уровня современной нации; это позволило создать новое мировоззрение, новую полноту исторической мысли, вариант западной модели всеобщей истории, согласно которому Япония эффективно позиционировала себя и по отношению к Западу, и по отношению к Азии. Хотя этот новый взгляд на историю и трансформировал западную модель, он был разработан, по утверждению Танаки, при помощи инструментов и методов современной позитивистской науки, стремящейся к объективности и универсальности. В результате новой универсальности, созданной восточной историографией, Япония осталась частью Азии с точки зрения географии, но с точки зрения истории оказалась родственной Западу, вместе с ним войдя в современность (modernity). Другие азиатские регионы оказались низведенными до «несовершенных разновидностей Японии», которым оставалось либо следовать за тем путем «исторического развития», который продемонстрировала Япония, либо противостоять течению всеобщей истории (Ibid.: 103—104). Такое конструирование Востока и попытка преодолеть дихотомию Запад/Восток придали легитимность претензиям Японии на равенство с Западом. Однако, как отмечает Танака, необходимость в консолидации Японии как нации, вызванная ощущением социальной дезинтеграции (последнее связывали с западными влияниями в период Тайсё, 1911–1925 годы), а также непреходящее превосходство Запада перед Японией в международной иерархии породили дискурс о культурной уникальности Японии (Ibid.: 181). Достичь этого удалось посредством создания уникальной японской истории ассимиляции и трансформации различных типов прошлого — как западного, так и восточного (Ibid.: 268—274). Япония стала олицетворением всего того, чем Запад не является. Если Западу присущи индивидуализм, личная выгода, алчность, конфликтность, конкуренция и империализм, то сущность Японии представлялась в сплоченности, сотрудничестве и преданности — положительных качествах, свойственных восточной древности (Ibid.: 184).

В работе Огумы Эйдзи дан превосходный анализ динамики японского дискурса об однородности, начиная с периода экспансионизма и империализма (1868—1945) вплоть до послевоенных лет. Это подробное исследование ставит своей целью деконструировать доминирующее в настоящее время в Японии представление о том, что японская нация всегда виделась состоящей из людей «единого чистого происхождения, общей культуры и наследия» (Oguma 2002a: xxx). Огума анализирует труды историков, антропологов, фольклористов и журналистов, чтобы выявить отличия господствующего после войны дискурса об однородности японской нации от довоенной модели, которая утверждала как раз ее гетерогенную природу. Огума делает интересные замечания относительно различных теорий о Японии, располагая их на координатной оси «однородная/неоднородная», и проводит, наверное, наиболее обширный критический анализ японского дискурса национальной идентичности.

Для целей настоящего исследования роль Другого в конструировании дискурса и его отношениях с политикой представляют особенный интерес. Как показывает Огума, дискурс однородности в разное время имел в качестве противоположности множество Других, которые включались в «Японию» или исключались из нее в зависимости от политических реалий и запросов различных периодов истории. Исследование Огумы показывает, что дискурс однородности конструировал Японию через противопоставление с айну, рюкюанцами (окинавцами), тайваньцами и корейцами, попеременно то включая их в себя с помощью теории «смешанной японской нации», то исключая их посредством гипотезы о ее «чистоте». При этом, как и в конструкте японского Востока, «Запад» играл важную роль Другого, одновременно предоставляя те модусы знания, посредством которых было установлено происхождение японской «нации». Согласно Огуме, теория однородности зародилась в 1870-х годах как националистический протест против изначально западного восприятия японцев как смешанной нации, состоящей из захватчиков, аборигенов и других меньшинств. Таким образом, она стала попыткой покончить с западной монополией на определение Японии и ее корней (Ibid.: 3—15). Тем не менее обе стороны этого дискурса о смешанности или однородности развивались при помощи западных научных методологий, заимствованных у антропологии, археологии и евгеники современного национализма, и находились под влиянием таких европейских концептов, как нация, универсализм, европейский романтизм и американский «плавильный котел». Огума показывает многочисленные вариации в обеих теориях, однако в целом можно утверждать, что теория «смешанной нации» стала доминирующей после аннексии Кореи, когда она больше соответствовала реалиям многонациональной империи и использовалась для оправдания агрессии, политики ассимиляции и набора корейцев и тайваньцев в имперскую армию (Ibid.: 291). Однако после поражения Японии во Второй мировой войне и последовавшей за ним потери колоний как субъектов Японского государства больший вес получила теория однородности. На волне послевоенного возмущения прошлым теория «смешанной нации» стала восприниматься как символ империи и, как и другие идеологические дискурсы, обратилась в собственную противоположность. Поскольку дальнейшее присутствие корейцев, тайваньцев и других меньшинств на основной территории Японии считалось результатом империалистической экспансии, общая тенденция состояла в том, чтобы помочь им «вернуться» на свою родину, но не переопределить Японию как многонациональную империю. Именно в такой ситуации, утверждает Огума, в противовес «милитаристской многонациональной империи» возник дискурс «миролюбивого однородного государства», который и стал преобладать в общественных и научных дебатах как среди левых, так и среди правых (Ibid.: 298—310).

Как заключает Огума, несмотря на то что эти две ветви дискурса различаются по форме, функционально обе они исключают Другого, либо превращая его в «неполноценного японца», как в случае теории смешанной нации, либо исключая меньшинства из нации, как в случае теории чистой нации (Ibid.: 323—325).

Огума и Танака занимались прежде всего довоенной идентичностью Японии, а в послевоенных концепциях самости центральное место в общественных дискуссиях о японской идентичности занял дискурс, известный как нихондзинрон. Нихонрон (теория Японии), нихондзинрон (теория японского) или нихонбункарон (теория японской культуры) составляет существенную часть академических или полуакадемических исследований социальных, культурных и исторических особенностей японского общества и нации. Несмотря на то что речь идет о достаточно разнородном корпусе сочинений, его объединяет неизбывная приверженность идее уникальности Японии — идет ли речь об истории, климате, питании или орфографии. Только за период между 1946 и 1978 годами, когда этот жанр достиг вершины популярности, было опубликовано около 700 работ (Исследование Исследовательского института Номура цит. по: Dale 1986: 15; Befu 2001: 7). Структура этого дискурса неоднородна, и ее становление происходило в несколько этапов, каждый из которых существенно отличается способом описания сущности японской нации. Ученые по-разному видят периодизацию нихондзинрон, но, пожалуй, самый подробный анализ эволюции этого дискурса дает Аоки Тамотсу (другой подход см.: Anno 2000). Аоки выделяет четыре стадии в послевоенном дискурсе нихондзинрон. В первый период — с поражения 1945 года по середину 1950-х — доминирует рефлексия о японском милитаризме; его характеризует «негативная уникальность», которую приписывали японскому обществу прогрессивные социологии в попытке демократизировать Японию (Aoki 1999: 56—67). Примерно с 1955 года по начало 1960-х, когда жизнь в Японии начала стабилизироваться и вошла в норму после хаоса послевоенных лет, в национальном дискурсе стал преобладать исторический релятивизм, в рамках которого пытались достичь объективности, сравнивая японскую культуру и идентичность с Западом. Однако, несмотря на стремление к объективности и отказ от нормативного подхода, эти теории в основном относили Японию и Запад к одной категории, считая, что Япония культурно, экономически и политически относится к западному миру (Ibid.: 68—84). Этот период, по утверждению Аоки, был переходным и готовил почву для отказа от «негативной уникальности» в пользу «позитивной уникальности» третьего периода, который длился более 20 лет с середины 1960-х по начало 1980-х и в конечном итоге породил массовый (позитивный) нихондзинрон. Экономическое благосостояние и политическая стабильность, по мнению Аоки, вызвали новую волну спроса на «культуру и идентичность» в японском обществе, и ответом на этот спрос стали различные позитивные варианты нихондзинрон, утверждающие уникальность и превосходство японской социально-экономической модели. Последний период, начавшийся в 1984 году и продолжающийся до сих пор, характеризуется интернационализацией (kokusaika). Он опирается как на негативные, так и на позитивные течения в ни_ хондзинрон (Ibid.: 134—164).

Состояние современного дискурса о японской идентичности будет проанализировано в последней главе, однако уже сейчас стоит отметить, что основное внимание ученых привлекает третий — по классификации Аоки — период в связи с его огромной популярностью и доминирующим положением в мейнстримном дискурсе (Anno 2000: 347—348; Igarashi 2000: 75; Befu 2001: 105—122). Структура позитивного нихондзинрон, его происхождение и роль в жизни японского общества стали предметом многих критических исследований (см., на- пример: Dale 1986; Befu 1987 и 2001; Minami 1994; Clammer 2001; Kowner 2002). Вероятно, наиболее обширная критическая работа проделана Питером Дэйлом в книге «Миф японской уникальности». В этой работе показывается связь современной конструкции с дискурсом до 1945 года: Дэйл находит источники современного нихондзинрон в довоенной консервативной идеологии Нисиды Китаро, Вацудзи Тецуро и других. В то же время Дэйл — так же как и Танака и Огума — утверждает, что концептуальные положения нихондзинрон, хотя и претендуют на уникальность как специфически японское знание, на деле восходят к европейским теориям, связанным с именами Фихте, де Токвиля, Гегеля, Фрейда, Витгенштейна, Хайдеггера и других (Dale 1986: 218—222).

По мнению Дэйла, этот дискурс основан на трех основных посылах: 1) социальная и культурная однородность японского национального организма и его историческая непрерывность; 2) радикальное отличие японцев от представителей других национальностей; 3) националистическая враждебность к любому виду анализа, который основывается на неяпонских источниках (Ibid.: введение). Дэйл также отмечает, что важная роль в формировании культуры закрепляется за геоэкологическими отличиями. «Насильственные формы» западной культуры во многом порождены тем фактом, что Евразия — это континент, на котором преобладают пустыни и пастбища, бедная природа подчинена там человеку, а климат характеризуется умеренностью и постоянством. «Миролюбивая и гармоничная» Япония, с другой стороны, — это покрытый лесами и рисовыми полями остров, природа на нем богатая и сама подчиняет себе человека. С расовой точки зрения на Западе происходит кровосмешение, тогда как в Японии преобладает «чистота крови одной нации». Все факторы определяют экономическую модель, поэтому исконный архетип Запада — номадическо-пастбищный, основанный на мясном рационе и использовании рабского труда. Япония же — «оседлое сельскохозяйственное» общество с вегетарианским рационом, основанное не на эксплуатации, а на общинном сотрудничестве (Ibid.: 41—42).

Социальная структура Запада обычно характеризуется индивидуализмом, горизонтальными связями между индивидами, эгалитаризмом и урбанизмом; она основана на договорных отношениях, понятиях «частного», «греха», права и независимости. Дэйл отмечает, что в нихондзинрон западная социокультурная модель обычно связана с мужественностью, воинственностью, нестабильностью, нетерпимостью и материализмом. В то же время японское общество называется общинным, вертикальным и иерархичным; оно исключительно сельское и основано на понятиях коллективизма, контекстуализма и родственных договоренностей, для нее важны концепты «общины», «стыда», «обязанностей» и «зависимости». Социокультурная модель японского общества характеризуется женственностью, миролюбием, политеизмом, стабильностью, терпимостью и духовностью. Если интеллектуальная основа западной культуры логична, рациональна, объективна, основана на принципах и «словоохотлива», то для Японии характерна неоднозначность, эмоциональность, субъективность, ситуативная логика и молчаливость (Ibid.: 44—46).

Хотя рассматриваемые здесь работы не связаны непосредственно с изучением внешней политики, в них содержится ряд замечаний, имеющих прямое отношение к настоящему исследованию. С методологической точки зрения они позволяют преодолеть водораздел внутреннее/внешнее при анализе происхождения и структуры дискурсов идентичности и рассмотреть национальную идентичность как диалектический процесс, связывающий множество внутренних и интернациональных (в широком смысле) дискурсов. При исследовании идентичности Японии связка «Я/Другой» является показателем определенной непрерывности конструирования современного японского «Я». На протяжении всей новой истории Японии Запад постоянно присутствует в ней в качестве зеркального отражения, на основании которого фиксируется исключительное своеобразие Японии (Harootunian, Najita 1988: 711), а западные модели знания доминируют в конструировании идентичности. Важно отметить, что постоянное наличие Запада в конструкте идентичности Японии перед лицом азиатских Других, как видно из работ Танаки и Огумы, указывает и на необходимость иметь в виду связку Япония/Запад при рассмотрении отношений Японии с Россией, что является основной задачей этой книги. Значимость Запада для отношений Японии и России отмечена в следующем параграфе, однако этот вопрос имеет важность и для всех последующих глав.