«Неисповедимые» — по меткому выражению Е. А. Баратынского — судьбы «цензуры русской» давно стали объектом исследовательской рефлексии, однако роль цензуры в историко-литературном процессе и значение фигуры цензора в социокультурном поле литературы, как представляется, не получили до настоящего времени достаточного осмысления. В отечественной научной традиции история цензуры выстраивалась преимущественно как ряд громких прецедентных запрещений, направленных на подавление вольномыслия и свободы слова, а цензурная практика рассматривалась, скорее, в контексте функционирования административных или идеологических институтов власти. Интерес же к деятельности конкретных цензоров, обсуждаемой в значительном числе работ, зачастую оказывался обусловлен собственно литературной или журналистской репутацией того или иного цензора. Между тем история «нормального», ежедневного сотрудничества цензоров с авторами, издателями журнальными редакторами — то, что можно, несколько изменив удачную формулу Б. М. Эйхенбаума, назвать цензурным бытом, — представляет важный и любопытный материал, позволяющий увидеть сложность и многослойность социально-литературных ролей цензора, редактора, издателя.

Журнально-цензурные отношения: казус «Москвитянина»

В этом отношении весьма любопытной оказывается история первых лет издания журнала «Москвитянин». Благодаря большому числу сохранившихся официальных и частных документов, мы можем составить вполне объемное представление о повседневном журнальном обиходе, о тех сложностях и проблемах, которые редактор «Москвитянина» Михаил Петрович Погодин и цензоры его издания Никита Иванович Крылов и Василий Павлович Флеров должны были решать изо дня в день, от одной книжки журнала к другой.

Непростые отношения обоих цензоров с редактором-издателем «Москвитянина», о которых позволяют судить как частные бумаги (переписка Погодина с Флеровым и Крыловым; письма Крылова Флерову, дневник Погодина), так и официальные документы (журнал заседаний Московского цензурного комитета), а также сохранившиеся корректурные экземпляры «Москвитянина» с цензорскими пометами, представляют собой любопытный эпизод из жизни московского университетского круга. Собственно, журнально-цензурные отношения зачастую выходили за рамки должностных (цензор — редактор) — с одной стороны, оказываясь тесно связанными с повседневной жизнью издателя или сотрудников Цензурного комитета, а с другой стороны, вовлекаясь в сложную структуру университетских связей.

Строгий цензор Василий Флёров

«Особую эпоху» в истории «Москвитянина» составил период цензорства В. П. Флерова, принявшего журнал на 4-м номере за 1842 год и остававшегося цензором до 1846 года. По многочисленным свидетельствам издателя «Москвитянина», это было время постоянных сложностей с цензурой, «которой ужаснее вообразить трудно». «…Ни одного нумера, — писал Погодин попечителю Московского учебного округа графу С. Г. Строганову, — не проходит без затруднения, так что несколько раз я хотел уничтожить <журнал>».

Письма Погодина Флерову, сохранившиеся в архиве последнего, также свидетельствуют о нелегкой судьбе издания. Многочисленные претензии цензора, который часто отказывался пропускать целые статьи, требовал вымарывать отдельные фрагменты или «опасные», по его мнению, выражения, подолгу задерживал отпечатанные листы, чрезвычайно задевали и огорчали Погодина, считавшего себя вполне в состоянии оценить публикуемые в журнале материалы. Постоянные затруднения с прохождением цензуры летом 1844 года заставили Погодина думать о возможном перенесении издания в Петербург, где цензурные обстоятельства, по общему мнению, были более благоприятными:

Я никак не могу понять, почему Вы не пропустили последнего объявления о Москвитянине, что он, по причине болезни редактора, поступает в заведывание Комитета. <…> Вы не пропустили четырех маловажных и смиренных слов из письма Шафарика ко мне, между тем как в то же время пропущена московскою цензурою целая книга с самыми резкими жалобами против австрийского правительства (Путешествие Панова по Герцеговине). <…> Скажу Вам откровенно, что Вам будет стыдно, в истории Русской литературы, если я переведу печатание «Москвитянина», московского журнала, в Петербург! А я должен это сделать. Хотя вы противозаконно скрываете запрещенные Вами места, кои должны значиться в типографии, даже для улики, в нужном случае, издателя, но я не так прост, и имею в копии их собрания, для поучения потомков.

Я берег Вас всегда столько же, сколько и себя, но Вы этого, кажется, не видите и не признаете. Сто раз я исключал места после Вашей подписи. <…> Милостивый Государь, Василий Павлович, всегда Вам был благодарен за Ваше безостановочное чтение, но будьте сами судиею, не должен ли я подчас выдти из терпения, видя ваши исключения? я сам себе Цензор, строже всех цензоров на свете, ибо дорожу своим именем, честию, службою, а Вы иногда трактуете меня как мальчика. Повторяю, без моей помощи и Вы никак не убережетесь, и Вы напрасно побуждаете меня переменить наши приятельские отношения.

Москвитянин почти убит, благодаря разным обстоятельствам. За что же и Вы преследуете его судьбу? С пятницы у Вас пять листов. Почему Вы их задерживаете, не написав мне ни строки о причине или о каком сомнении вашем? Мы тотчас бы сообща, а в нужном случае, спросясь Графа <Строганова>, разрешили бы дело. Не понимаю, какие статьи Вас останавливают: статья Максимовича есть ответ, разбор печатной книги. Статья Морозова пропущена духовною цензурою. Благоволите уведомить меня, а в четверг, если нужно, свидимся у Графа в назначенный вами час. <…> Поверьте, что я берегу себя столько же как и вас, и не напечатаю ничего непозволительного.

Кстати вы не пропускали часто объявлен<ия> о статьях кот<орые> будут печатать. Эти объявления делаются журналистами для известия авторам. <…> Положим — вы не пропустите какую статью, так что за беда. Иначе по вашему правилу нельзя будет и печатать «продолжение впредь» или «окончание», кот<орые> также могут быть иногда запрещаемы.

Затруднения с цензурой, сами по себе доставлявшие Погодину немало хлопот, воспринимались им тем болезненнее, что в цензурной практике Флерова издатель «Москвитянина» предполагал отголоски своего конфликта с попечителем Московского учебного округа графом С. Г. Строгановым. В статье о попечителе, написанной уже в 1863 году, Погодин в числе других трудностей и несчастий, которыми, он, по его мнению, был обязан недоброжелательству графа, особенно подчеркивал сложности с цензурой журнала:

…В числе неприятностей цензурные принадлежали к самым досадным и тяжелым. Цензоры поступали с несчастным Москвитянином как угодно. Никакого суда над ними найти было невозможно. Долгое время был цензором Флеров, дядька детей Строганова <…>.

Граф Строганов — неблагожелатель «Москвитянина»

Отношения издателя «Москвитянина» с графом Строгановым, в первое время своего попечительства вполне расположенным к Погодину (именно Строганов способствовал приглашению Погодина на столь желанную им кафедру русской истории), стали ухудшаться уже в конце 1836 — начале 1837 года, когда после «чаадаевской передряги» были объявлены выборы нового ректора, который должен был заменить на этом посту А. В. Болдырева, отставленного от ректорства, равно как и от места в Цензурном комитете, за пропуск в печать «Философических писем». Записи в дневнике Погодина за начало января 1837 года, на основании которых описан этот эпизод в его поздней статье о Строганове, свидетельствуют о том, что будто бы сам Строганов уверил Погодина, что именно он должен стать ректором, и обещал ему свою помощь и поддержку. Погодин полагал, что граф «…примет все зависящие от него меры для избрания, <…> так думали не только в университете, но даже и в городе, — а выбран был человек совершенно <…> противоположный, Каченовский, о котором прежде никто и не думал, как о человеке для всех неприятном своим [злорадством] недоброжелательством, подозрительностию, неуживчивостию и пристрастием к формам и мелочам».

«Мне казалось, — резюмировал в своей статье Погодин, — что Строганов действовал не только не в пользу меня, но и во вред. Не может быть, чтоб без его участия, так казалось мне, я получил так мало голосов. <…> Не надеялся ли он иметь в Каченовском более послушное для себя орудие. Во всяком случае я должен был ожидать себе неприятности, что и заявил гр<афу> Строганову, хотя и без пользы».

С этого времени Погодин начинает видеть в Строганове исключительно своего недоброжелателя, стремящегося повредить как его университетской карьере (несомненно, конфликт со Строгановым отразился в раннем уходе Погодина из университета — в 1844 году), так и его журнальному предприятию: «Москвитянин», по словам Погодина, «…был противен гр. Строганову, и он отказался ему содействовать представлением гимназиям, несмотря на циркуляр министра Уварова. Напротив, он <Строганов> старался вредить журналу и показывал свое неудовольствие тем, которые на него подписывались».

Подозревать прямое недоброжелательство графа в цензурных «притеснениях» со стороны Флерова у Погодина были тем большие основания, что Флеров был, несомненно, человеком, близким к Строганову и во многом зависимым от него. Воспитатель и дядька детей графа, Флеров, очевидно, был ему обязан возможностью продвижения по службе, на которую вернулся после 11-летнего отпуска в феврале 1837 года, получив должность стороннего цензора в Московском цензурном комитете. Цензорская должность, приносившая неплохой доход — 3000 рублей в год — и дававшая возможность дослужиться до достаточно высокого чина, была несомненной удачей для Флерова, по образованию своему к университетскому кругу (большинство цензоров в «строгановское время» (1835—1847) составляли университетские профессора — настоящие или же бывшие) не принадлежавшего.

При цензурных сложностях Флеров неоднократно сам обращался к Строганову — как к вышестоящему начальству — или же отсылал Погодина к нему, для того чтобы разрешить «затруднительные места» и получить окончательное разрешение или — чаще — неразрешение печатать ту или иную статью:

По исправлении <…> я советовал бы Вам, показать <…> статью Графу <…> (письмо от 5 марта 1843 года).

<…> Я показывал Графу статью <…> под заглавием Произвольное и согласное рассуждение и мнение собравшегося Шляхетства и пр. и получил от него в ответ, что означенной статьи отнюдь нельзя пропускать в печать <…> (письмо от 22 июня 1843 года).

В 12-м листе находится рецензия на Гр<еческую> грамматику Кюнера, переведенную г. Коссовичем; при свидании с Графом Сергием Григорьевичем я сообщил ему об этой статье, и получил в ответ, что хвалить Грамматику г. Коссовича очень можно, но отнюдь не касаться других книг, употребляемых ныне в гимназиях по распоряжению Начальства <…> (письмо от 8 декабря 1843 года).

Граф Сергий Григорьевич просил меня уведомить Вас, что статьи Взгляд на мироздание он пропустить не может; потому что, слова Графа, «я не могу этого сделать без сознания, а чтоб иметь сознание, надобно иметь разумение — а я из всей статьи ни слова не понял». Одно средство остается, если угодно Вам, переслать в духовную ценсуру (письмо от 19 июня 1844 года).

Однако запрещение статей в «Москвитянине» не ограничивалось недоброй волей графа Строганова, к которому обращались все же в исключительных случаях. Множество поправок и изъятий в материалах, предназначенных Погодиным для печатания в «Москвитянине», были вызваны чрезвычайной осторожностью и благонамеренностью самого Флерова, не желавшего лишних выговоров и замечаний на счет журнала и прежде всего на свой собственный, а потому читавшего статьи с особым вниманием, стремясь не допустить в печать таких мест, которые каким-либо образом могли бы быть превратно истолкованы.

Первый цензор «Москвитянина» профессор Никита Крылов

Цензурные затруднения, которые испытывал Погодин практически с каждым номером журнала вследствие чрезмерной осторожности Флерова, разумеется, не могли не удручать издателя «Москвитянина» — но все эти журнальные хлопоты должны были казаться еще неприятнее на фоне вполне благополучного в цензурном отношении первого года издания журнала, когда цензором «Москвитянина» был Никита Иванович Крылов.

Крылов ко времени подготовки и появления журнала, занимая цензорскую должность (1839—1844), состоял ординарным профессором римского права по соответствующей кафедре, что — согласно университетскому уставу, принятому в 1835 году, — освобождало его от цензуры «срочных литературных журналов». Но дружеское расположение к Погодину, с которым Крылов был вполне близок с самого времени своего возвращения в Москву из-за заграничной командировки и утверждения в университете, побудило Крылова взяться за цензуру «Москвитянина», о чем он будет напоминать Погодину в письмах конца 1841 — начала 1842 года: «По <цензурному> уставу я не обязан, а принял из одной деликатности». Об отношениях Погодина с Крыловым, несомненно, более приятельских и коротких, чем с Флеровым, свидетельствуют как дневники Погодина, так и переписка, касающаяся далеко не только вопросов цензуры.

Рекомендуем по этой теме:
8830
Литературная критика

Цензурные обстоятельства стали складываться вполне благоприятно для Погодина еще при подготовке к печати первой книжки «Москвитянина», в хлопотах о которой прошел весь декабрь 1840 года. Как следует из записей в дневнике Погодина, некоторых затруднений не удалось избежать с программной статьей о Петре I, разрешение о пропуске которой было дано самим Уваровым, но в остальном редактор «Москвитянина» не имел оснований жаловаться.

Претензии к цензору Крылову

Письма Крылова, сохранившиеся в архиве издателя «Москвитянина», ясно свидетельствуют о несомненной симпатии цензора к Погодину и его журнальному предприятию, но при этом уже из самых ранних писем Крылова хорошо видно, насколько обременительной для молодого профессора оказалась эта дружеская обязанность, о которой он поначалу пишет с завидной самоиронией:

Боюсь, Михайло Петрович, за 8 лист; тут менее православия, нежели в Петре 1. А пропустил. — Нельзя ли вам перечитать и осмотреть отмеченные места преимущественно. Я так верю в вашу опытность и православие, что читаю без подозрительной ценсуры. На днях Вы получите от меня предлинное послание. Журнал ваш, вижу <?>, задавил меня своею огромностию. Сижу по нескольку часов — а лекции на ум не идут. Что касается до ваших замечаний на первые листы, то можете распорядиться, как угодно, — а я за них не боюсь. <…> Листы идут так скоро, как нельзя больше требовать даже от ценсора не-профессора.

Посылаю Вам, Любезнейший Мих<айло> Петрович, корректуру и письмо министра. <…> Листы журнала идут у меня скорее, нежели на какой-ниб<удь> английской машине. — Вот нашли<?> себе молодого любезного ценсора, который, очертя голову, подписывает к пропуску все, что угодно. Спасибо Вам за то, что ругнули инде<?>. Да зачем так мало и так деликатно? Я хотел было кой-что прибавить. Уж ругать так ругать: русская натура упруга и крепка.

Как можно заключить из писем Крылова, Погодин, по всей видимости, до конца не осознавал всех трудностей, с которыми сталкивался цензор его издания, принимая как должное благожелательный тон Крылова и его беспрестанное чтение и требуя еще более скорого возвращения листов из цензуры.

Такая чрезмерная требовательность Погодина постепенно начинала обременять Крылова, имевшего, помимо цензорских, еще ряд других обязанностей и интересов. Некоторой кульминационной точкой этой дружеско-цензорской переписки можно считать письмо Крылова Погодину, отправленное, судя по его содержанию, 31 июля 1841 года:

Любезнейший и нежнейший Михайло Петрович! Ваша переписка со мной начинает получать любовный — страстный характер. Всегда сомнения-упреки, сетования и т. д. — и все это под влиянием какого-то мягкого чувства. Спасибо Вам! Но я, как опытный любовник, должен вас беспрестанно успокоивать, приводить причины моего поведения. Очень рад этому занятию. И так начинаю.

О возвращении Вашем в Москву я узнал впервые из полученной вашей записочки. Не поверил глазам и навел юридич<ескую> справку в справедливости впечатления глазного. Как это Вы уже в Москве? А об Вас <…> живо все еще носится острота, которую Вы сострили над Графом, желавшим пустить вас по миру. Вы в Москве — и опять уже едете? Фу, прорва какая! Это счастье! А я, труженик, сижу и глупею в университете. В 5-м часу меня провозят мимо Вас, аки смердящий труп, безжизненный, бездыханный, но язвительно еще улыбающийся от злости экзаменаторской. Хотел было явиться сегодня в часу 8-м к Вам да потолковать ладком, сидя рядком с вами. Но и тут затруднение! Коллизия обязанностей: на столе лежит 4 листа знаменитейшего журнала. Как не прочитал? Ведь завтра 1-е августа. И ну давай читать — и вот они готовы к вашим услугам. Другому я бы ни за какие блага не стал теперь читать: а для дружка и сережка из ушка. Ну, успокоилась ли моя любовница — моя кокетка? Ведь уж такого молодца не найти ей нигде.

Более поздние письма Крылова демонстрируют постепенное нарастание напряжения в его отношениях с редактором «Москвитянина». От дружелюбно-иронических замечаний цензор переходит едва ли к прямым угрозам, обещая впредь поступать с большею строгостью по отношению к журналу:

Я так занят Вашим журналом и спешу всегда пропустить как можно скорее. Но Вы со мной поступаете не по-человечески, не говорю уже не по-товарищески. Ибо в ваших статьях всегда есть контребанда. <…> Я осержусь и буду все сплошь черкать.

Степан Петрович <Шевырев> глубже вникнул в дух ценсуры и редко меня беспокоит. Читаешь его как по маслу. А с Вами того и гляди заваришь кашу без масла. Ей! Не раздражайте ценсора: велия бо сила и могущество его.

Статью об исторической религии духовная ценсура позволила напечатать; но не худо бы Вам ее несколько исправить, Мих<айло> Петрович. Пожалуйста, будьте поосторожнее; перечитывайте наперед все статьи и соображайте их с целию и направлением журнала (нравственного и эстетического). Из пустяков будут толки, выговоры, запрещения. Все это невольно раздражит <…> ценсора — и он сделается несговорчив.

Перемена цензора: причины и поводы

К концу 1841 — началу 1842 года взаимное недовольство Крылова и Погодина достигло критического максимума, Крылов принял решение отказаться о цензуры «Москвитянина» (что было не очень затруднительно, так как по уставу цензор-профессор заниматься срочной периодикой был не обязан) — после одного, весьма впечатляющего происшествия:

Не могу я, Михайла Петрович, пропустить эту повесть. <…> Удивительно, какую братию Вы допускаете в товарищество журнальное. Получивши несколько отеческих выговоров, Вам вовсе неизвестных, за ваш почтеннейший журнал, кажется, я в праве иногда погорячиться, особенно подвыпивши на великокняжеском ужине, и не заслуживаю учтивого пускания стулом. Авось иногда пригожусь, не Вам, так друзьям вашим. Я решительно хочу отказаться от цензуры Вашего журнала, во что бы то ни стало. По уставу я не обязан, а принял из одной деликатности.

Твердо решившись отказаться от цензуры журнала, Крылов тем не менее стремился, по его собственному выражению, «обработать поделикатнее эту историю». Для Крылова было важно не вовсе отказаться от цензорского места, приносившего неплохой доход (денежную сторону дела Крылов особенно подчеркивал в письме к Погодину, прославившемуся своей бережливостью, если не сказать скупостью), а лишь передать журнал другому цензору.

Расстановка сил в Цензурном комитете способствовала успеху его предприятия — к его просьбе об освобождении от цензуры «Москвитянина» сочувственно отнесся помощник попечителя Д. П. Голохвастов; сходную позицию занял и граф Строганов. Именно в этот момент определилась дальнейшая судьба журнала Погодина, которому посоветовали обратиться с личной просьбой к уже известному нам В. П. Флерову.

Собственно, выбор у Погодина был невелик — чтение срочных журнальных изданий входило в обязанности сторонних цензоров, каковых в то время в Цензурном комитете было двое — Флеров и И. М. Снегирев. Если верить письму Флерова чуть более позднего времени, «Москвитянина следовало ценсуровать Ивану Михайловичу Снегиреву», чья кандидатура могла быть менее благоприятна для Погодина — главным образом из-за большей занятости Снегирева историческими разысканиями и издательскими трудами.

Вероятно, эти или какие-либо другие обстоятельства и соображения заставили Погодина послушать совета Крылова и обратиться с личной просьбой к Флерову — и тем самым на несколько лет многажды осложнить судьбу журнала и свою собственную непростыми отношениями с придирчивым и осторожным цензором.

Некоторым итогом цензорских отношений с Погодиным оказывается письмо Крылова, в котором он просит понять причину его отказа от «Москвитянина», продолжая при этом исправно дочитывать корректурные листы выходящего номера:

Фу, прорва какая, любезнейший Михаил Петрович. Читал, читал да задохнулся. Все подписал. Какой молодец Крылов! Да подлинно молодец. Его (т.е.) Крылова связали с Вами две, три, четыре и т. д. мысли плебейские, два, три, пять, шесть и т. д. теплых чувствований — и вот он 6-ть лет вашим преданнейшим рабом! Ему ничто не вредит: ему можно погрозить при всех и стулом, с ним можно не говорить по году, его можно позабыть в нужное ему время, его можно даже поколотить — и он на минуту вспыхнет, сделается угловатым — а уже своему убеждению не изменит. Вот как он понимает себя в отношении к Вам! Дай Бог, чтобы и Вы его так же понимали; а то ведь ему, бедняжке, больно будет.

Обработайте поделикатнее историю ценсуры журнала с Д. П. Голохвастовым и В. П. Флеровым. <…> У меня и теперь лежит не принятая просьба об отказе. Две тысячи жалованье <…> — не безделица для свободного плебея. И я готов отказаться от этого! Итак, прошу понять и оценить чувство мое. Уговорите поласковее Флерова, покажите ему, что я очень занят, обременен делами, а свободное время догуливаю остальные холостые годы свои. После я опять возьмусь, пожалуй, за журнал. <…> я Вам напишу статейку в журнал. Пожалуйста — устройте всю эту историю.

Д. П. Голохвастов деликатист, и боится показать мне видимо свое пристрастие в освобождении меня. И Граф, как видно, теперь принял его манеру. Прежде он хотел просто передать журнал Снегиреву или Флерову как обязанным. Итак, дело в свободном принятии ценсуры со стороны Флерова.

Обяжете меня много, очень много, более нежели 2.000 тыс., если все устроите аккуратно.

Вам преданный душей

Крылов

Отказ от «Москвитянина», связанный, разумеется, с трудностями цензорской должности и стремлением Крылова посвящать время своим университетским обязанностям, имел еще одну не менее важную мотивировку.

Вскользь упомянутое в письме к Погодину, иное обстоятельство обретает едва ли не первостепенное значение. В письме к Флерову, благодаря его за согласие принять на себя цензуру «Москвитянина», Крылов особенно подчеркивает необходимость и душевную потребность жениться, а на устройство семейного счастья, разумеется, требуется немало сил и времени, которые у него бесконечно отнимает цензура журнала:

Милостивый Государь

Любезнейший и глубоко уважаемый мною, Василий Павлович!

По деликатности чувства, я долго не мог сообщить Вам своих мыслей касательно одного дела. Занятия мои по профессуре, Деканству, авторству (пишу одно сочинение по Римскому праву), ценсуре, и главным образом по волокитству, поглощают все время, данное Создателем для жизни. Здесь лежит причина, почему я стал обременять издателей «Москвитянина» долгим задержанием листов. Журнал срочный коллидировал с моими срочными занятиями по лекциям. Чувствуя это неудобство и как бы невинную обиду, которую наношу журналу невольною медленностию, я просил Графа об освобождении меня вовсе от Ценсуры. <….>

Под старость свою я начал слишком беспокоиться о своем одиночестве; и вот стал я шмыкать по Москве из угла в угол, впрочем только по вечерам. А весь день занят дома. Что будет из моих хлопот, не знаю. Итак теперь физически не могу ценсировать Москвитянина. Через два года или менее успокоюсь, и тогда буду в состоянии спокойно вымарывать. Что касается до направления журнала, до личных качеств издателей: тут нет никакой опасности. Министр всеми силами их поддерживает; сами они берегут себя очень, очень много: ибо хотят ввести свой журнал в училища и гимназии, след<овательно> нравственное и русское направление придают ему. На отметки всегда охотно соглашаются, без прекословия.

Одним словом, я ими от души был доволен, и не могу по совести пожаловаться на них. Они вели себя полтора года весьма благородно. Почти вымарывать было нечего: все так в духе русского православия.

Сегодня после Ценсуры я бы желал видеть Вас у себя, выпить с икрою зернистою бутылочку шампанского, ожидающую Вас от масляницы, и чуть покалякать о том, о сем, от души и приволья.

На словах не могу я благодарить Вас: вот причина, почему я решился писать Вам.

Душевно Вам преданный Крылов.

Марта 13

Поначалу история передачи журнала, казалось, разрешилась благополучно: Крылову удалось сохранить доброжелательные отношения с Погодиным (о чем свидетельствует их многолетняя переписка за последующие годы), а Флеров «с любовию <…> принялся за <…> журнал» и, по его же словам, «старался о нем более, чем следовало», что не преминуло сказаться в его цензорской практике.

Дальнейшая судьба Крылова

Время, потраченное Крыловым на «волокитство», тоже в скором времени было вознаграждено. «Я волею и милостию Божиею — уже обрученный жених, — с радостью сообщал он Флерову, приглашая его вместе с супругой на вечер в дом своей невесты. — В субботу вечером мне хочется представить своей невесте своих друзей, назначены пляска и скачка, en petit comité». Женой Крылова стала Любовь Федоровна Корш; свадьба, на которую были приглашены Погодин и его жена, Елизавета Васильевна, состоялась в Духов День — 8 июня 1842 года; брак на первых порах был вполне счастливым.

Однако, справедливости ради, нельзя не заметить, что и Крылов в некоторой мере «поплатился» за предпочтение личных интересов журнальным. Дальние последствия «волокитства» едва не стоили ему профессорской карьеры. В 1846 году в университете разразился невероятный скандал, о котором Шевырев сообщал Погодину за границу:

…от Крылова бежала его несчастная жена, страдавшая, как говорят ее родные, четыре года от его жестокого обращения. Дело огласилось на весь город и было предметом толков в течение месяца <…>. Горько было слушать рассказы об ужасных подробностях.

Судить об истинных обстоятельствах этой громкой истории, несмотря на множество эпистолярных и мемуарных источников, довольно затруднительно — в силу их очевидной пристрастности. «Возникшим между супругами разногласиям силились придать чуть ли не общественное значение», а семейный конфликт оказался осложнен «партийными отношениями» в университете. На сестре жены Крылова — Антонине Федоровне Корш — был женат К. Д. Кавелин, бывший некогда учеником Крылова, но со временем сделавшийся виднейшим представителем противоположной, «западной» партии молодых профессоров, в числе которых также были Т. Н. Грановский, П. Г. Редкин и брат Любови и Антонины Федоровны Валентин Корш. Они придали семейной ссоре публичную огласку, обратившись к Строганову «с жалобами на Крылова и его недостойное поведение». В то же время в Москве говорили, что «жена Крылова <…> писала к нему беспрестанно письма, умоляла взять ее к себе, обвиняет Кавелина в том, что он увез ее от мужа…»

Рекомендуем по этой теме:
610
Добро пожаловать!

Сочувствующие Крылову, в том числе и Погодин, предполагали в этой истории «козни западной партии», западники же — в том числе и сам Кавелин — напротив, обвиняли в низких интригах Крылова. «…Он придал частной ссоре общественный и служебный характер и возвел меня и тех немногих членов Университета, которые одобряли мой поступок, на степень вредной и опасной партии, будто бы преследовавшей в нем ревностного представителя и поборника начал, освящаемых историей и существующими законами», — писал Уварову в свое оправдание Кавелин.

Как бы то ни было, Крылов и его противники не могли оставаться в одном университете — ожидалось, что Крылов будет вынужден оставить кафедру, но его просьбу о переводе в Харьков отклонил министр народного просвещения. В конечном итоге Редкин и Кавелин получили отставку, Е. Ф. Корш (брат Валентина, Любови и Антонины) оставил редакторство «Московских ведомостей», из всей «западной партии» в Московском университете остался только Грановский, не выслуживший к тому времени обязательного срока после посылки за границу на казенный счет. Говоря словами Хомякова, «Jus Romanum одержал <…> победу», сохранив за собой кафедру, однако его репутация, и без того не самая завидная, серьезно пострадала от этой истории, хорошо запомнившейся многим мемуаристам — в том числе тем, кто в пору «крыловской истории» слушал его университетские лекции.

Так, в позднейшей судьбе Крылова спустя несколько лет отозвалась давний эпизод с оставлением цензуры «Москвитянина», примерно совпав по времени с концом нелегкой для журнала «флеровской эпохи».

Полная версия статьи Алины Бодровой «О журнальных замыслах, чуткой цензуре и повседневном быте московских цензоров: из истории раннего „Москвитянина“» опубликована в «Пермяковском сборнике». Ч. 2. М.: Новое издательство, 2010. С. 350–371 (Новые материалы и исследования по истории русской культуры. Вып. 7. Ч. 2).