В 2015 году вышла книга доктора философских наук Ольги Малиновой «Актуальное прошлое: символическая политика властвующей элиты и дилеммы российской идентичности». Мы поговорили с автором о стратегии властной элиты в отношении политики памяти, изменении отношения к Октябрьской революции и концепции преподавания истории в школе.

— Как вы пришли к написанию данной книги?

— Дело в том, что я давно занимаюсь изучением символической политики (этот термин описывает деятельность разных акторов — политиков, но на самом деле не только политиков, но и журналистов, писателей, режиссеров, художников, людей самых разных профессий, которые участвуют в производстве того, что можно назвать общественно значимыми смыслами). В моем понимании символическая политика — это как раз деятельность, связанная с производством разных видений мира, в котором мы живем, и конкуренцией этих видений. Совершенно очевидно, что прошлое является одной из арен такой конкуренции, причем очень важной, потому что оно играет большую роль в том, как мы понимаем настоящее.

Вот, собственно, это и привело меня к исследованию, которое легло в основу этой книги.

Исследования политики памяти (как часть того, что называют memory studies) — это бурно, но чрезвычайно хаотично развивающаяся область исследований, в которой царит методологическая полифония, если не какофония. Поэтому одной из моих задач было найти методологию, которая позволяла бы не просто описывать действия акторов, но видеть меняющиеся тенденции — по возможности «объективно», что требует осмысленной методики. На мой взгляд, концепция символической политики дает для этого неплохие основания, хотя, разумеется, это не единственный возможный подход.

— В чем основная идея, концепция исследования?

— Мне показалось интересным посмотреть, каким образом российские политические элиты работали с прошлым с момента распада Советского Союза и до настоящего времени. В частности, какие события и символы прошлого являются объектами политического использования? Какими смыслами они наделяются? Как меняется политика памяти, проводимая от имени государства? Прошлое вообще важно для политиков, они по роду своей профессии не могут не участвовать в его интерпретации. Это тем более так, когда в повестке дня стоит вопрос о новой макрополитической идентичности, как это получилось у нас после распада СССР. В таком случае трансформация исторического нарратива, то есть смысловой схемы коллективного прошлого, становится одной из центральных задач политики идентичности. Моя книга о том, как постсоветская политическая элита, прежде всего властвующая, работала с прошлым и как менялись подходы к тому, что принято называть исторической политикой и политикой памяти.

Рекомендуем по этой теме:
11261
Споры о русской истории

Эти понятия иногда используются как синонимы, но некоторые исследователи их разводят — например, так делает мой коллега Алексей Миллер: не всякая символическая политика, использующая прошлое, является исторической политикой в узком смысле слова, то есть совокупностью мер, навязывающих концепцию прошлого, удовлетворяющую нынешним интересам властвующих групп. Я использую понятия «политика памяти» и «символическая политика».

Поскольку это, безусловно, очень обширный материал, надо было выбрать, на чем сосредоточиться. Я взяла в качестве основного фокуса исследование процесса реинтерпретации двух ключевых событий советского нарратива, то есть смысловой схемы изложения отечественной истории, — Великой Октябрьской социалистической революции и Великой Отечественной войны. Кроме того, на примерах двух массивов текстов я попыталась посмотреть, каким образом первое лицо государства, президент России, работает с прошлым. Я проанализировала послания Федеральному собранию (репрезентативны в качестве документов, обосновывающих текущий политический курс, доступны за все годы) и так называемые памятные речи, то есть выступления, посвященные памятным событиям, юбилейным датам, праздникам и тому подобному. На примере этих двух массивов текстов я смотрю, какое прошлое оказывается политически используемым в постсоветской России. В частности, меня интересовала структура репертуара прошлого, используемого в президентской риторике.

— Как менялась политика по отношению к прошлому в постсоветские годы?

— Эта политика менялась довольно существенно. Можно сказать, что за эти годы кардинально изменился принцип построения смысловой схемы прошлого. В первые годы постсоветской России ельцинская элита выстраивала то, что я бы назвала критическим нарративом; он обосновывал концепцию новой России. Логика выглядела примерно так: новая, постсоветская Россия — это проект, преодолевающий недостатки старой, то есть прежде всего советской, но также и постсоветской России. Такое противопоставление было важно, поскольку оправдание реформ 1990-х годов опиралось на критику недостатков советского периода. Именно они служили главным аргументом, оправдывающим трудности, связанные с реформами.

Что касается дореволюционного прошлого, оно в этой модели интерпретировалось двояко. С одной стороны, много говорилось о необходимости преодоления «связи времен», разорванной по идеологическим причинам, и в этом направлении действительно кое-что делалось, хотя и несистематически. Но в то же время и досоветский период рассматривался в логике критического нарратива, как-то, что предопределило октябрьскую катастрофу. На мой взгляд, такое понимание дореволюционной истории в значительной степени определялось тем, политики 1990-х оперировали советской смысловой схемой, в которой вся новая история России описывалась как предыстория Октября.

В начале 2000-х годов схема рассказа о прошлом в официальном политическом дискурсе стала меняться. Стал складываться нарратив, который можно назвать апологетическим — он акцентировал преимущественно «положительные» страницы коллективного прошлого. В основе этого нарратива — идея тысячелетнего великого государства, которая пришла на смену концепции новой России. Собственно, вся смысловая схема как раз и была построена на «вспоминании» положительных моментов. Поворот к этой модели был сопряжен с приостановкой той работы над «трудным прошлым» (прежде всего, хотя и неисключительно, над сталинским периодом), которая была начата в годы перестройки и в какой-то степени досталась постсоветской России в наследство от перестроечного СССР.

Эта работа, конечно, плохо вписывалась в апологетический нарратив. Однако полностью выбросить ее из общественной повестки дня тоже было невозможно. Отсюда справедливая критика официальной символической политики со стороны тех, кто считает важным продолжать эту работу. Но одновременно есть и общественные силы, которые ратуют за «нормализацию» сталинизма, то есть интерпретацию того, что их оппоненты называют преступлениями как «нормальной политики». Отсюда постоянная борьба по этому вопросу в публичном поле.

— Как конкретно менялась риторика в этот период?

— Это можно показать на примере такого события, как Великая Отечественная война. Очевидно, что это очень важное событие в истории нашего общества, которое имеет огромный символический потенциал и является богатейшим ресурсом для символической политики. Поэтому даже в 1990-х, когда представители власти историю советского периода вспоминали преимущественно критически, прилагались заметные усилия для адаптации памяти о Великой Отечественной войне к потребностям новой России. Память об этом великом событии пытались вписать в критический нарратив: речь шла о великой победе советского народа, достигнутой не благодаря, а в какой-то мере даже вопреки советскому государству и коммунистическому строю. История предвоенных репрессий, память о трудностях и потерях первых месяцев войны, о заградотрядах и многом другом была важной частью этого нарратива. Тема героического прошлого соседствовала с темой трагического и травматического прошлого.

При этом в 1990-е было сделано многое, например, для формирования современного канона празднования 9 Мая. После череды экспериментов центром ритуала стал ежегодный парад на Красной площади (это постсоветская «изобретенная» традиция — в советское время парады 9 мая проводились только в юбилейные годы, а после Парада Победы 1945 года и вовсе не проводились вплоть до 1960-х). Красное знамя Победы стало частью российской государственной символики. 22 июня стало официальной памятной датой, которая тоже активно используется политиками, причем символическая нагрузка этой даты иная — это, несомненно, день скорби.

— Как изменилась политика памяти по отношению к Войне в 2000-е годы?

— В 2000-х Великая Отечественная война стала представляться как событие, которым мы вправе гордиться. Именно тема гордости — не скорби — стала ключевой. Победа связывается с судьбой великого государства, и послевоенные успехи — превращение СССР в сверхдержаву — кажутся не менее значимыми, чем победа над нацизмом. Но главное, что Великая Отечественная война стала рассматриваться как центральное событие тысячелетней истории Российского государства, своеобразный «миф основания».

Политики используют память о Великой Отечественной войне с самыми разными целями. В книге я показываю это на примере речей президентов по случаю Дня Победы. Если вчитаться в эти речи, становится отчетливо видно, как расширяется репертуар смыслов, которыми наделяется Победа. Память о ней служит аргументом при оправдании политики власти по широкому спектру вопросов — от политики идентичности до внешней политики или курса на модернизацию.

— Как менялась политика памяти в последние годы?

— Политика памяти менялась в 1990-е годы, политика памяти менялась в 2000-е годы, но политика памяти довольно значительно поменялась буквально в самое последнее время, я бы сказала, с 2011 года. В последние годы властвующая элита стала относиться к политике памяти гораздо более системно. Дело в том, что символическая политика и политика памяти до сих пор не рассматривались властвующей элитой как приоритетное направление. То, что делалось, делалось либо ad hoc, исходя из сиюминутной потребности, либо в порядке реакции на действия других игроков. Результатом этого является сравнительно небогатый репертуар событий и символов прошлого, пригодных для политического использования. Кстати, это — главная проблема концепции тысячелетней истории: она слабо насыщена узнаваемыми, укорененными в инфраструктуре коллективной памяти символами. Речь должна идти именно о целой инфраструктуре: это не только школьные учебники, но и книги, памятники, названия улиц и площадей, художественные произведения, фильмы, музеи, выставки и многое другое, то, что формирует образ событий прошлого, делает их узнаваемыми и способными вызывать у людей яркие эмоции. В силу специфики советской исторической политики доставшийся в наследство от СССР набор символов тысячелетнего прошлого небогат и нуждается в реинтерпретации. Однако в 2000-е годы для его расширения было сделано очень немногое, несмотря на то что концепция официального нарратива изменилась.

В последние годы властвующая элита стала рассматривать символическую политику как одно из приоритетных направлений. Собственно, ее действия можно рассматривать как историческую политику в узком значении термина, которое предлагает использовать мой коллега Алексей Миллер: ресурсы, которыми распоряжается властвующая элита, используются для продвижения одобряемого ею нарратива коллективного прошлого. Но одним из проявлений этих изменений является стремление элиты расширить репертуар политически пригодного прошлого. Другое дело, что «систематизация» политики памяти выливается в то, что действия по принципу «сверху вниз»: предполагается, что все должно быть разработано под контролем власти, а затем спущено вниз. Яркий пример — разработка концепции преподавания истории в школе — то, что первоначально называлось единым учебником истории. Можно также вспомнить не так давно принятые, так называемые мемориальные законы, которые предусматривают уголовную ответственность за интерпретации событий Второй мировой войны, не соответствующие официально одобренной версии.

Другими словами, современный этап политики памяти, к сожалению, амбивалентен. С одной стороны, мы наблюдаем более систематическую работу с прошлым, что, безусловно, необходимо делать, а с другой стороны, эта работа приобретает форму исторической политики, что вряд ли продуктивно, поскольку не отменяет, но лишь откладывает дискуссии между разными версиями «памяти» о прошлом.

— Как менялось отношение к Октябрьской революции?

— Это событие для постсоветской смысловой схемы — и в ельцинском, и в путинском ее варианте — не является центральным. Но было центральным для советского нарратива, поэтому его невозможно просто «забыть», с ним нужно было что-то делать.

Рекомендуем по этой теме:
7114
Национальное государство

В 1990-е годы, как мы помним, Октябрьская революция была постоянным поводом для политической борьбы — коммунистическая, народно-патриотическая оппозиция активно использовала это событие. При этом вплоть до 2004 года 7 ноября оставалось нерабочим праздничным днем, что создавало ежегодный повод для обострения символической борьбы. В 1996 году была предпринята попытка переформатирования этого праздника: за год до празднования очередного юбилея Октябрьской революции Ельцин издал указ о переименовании праздника в День примирения и согласия. На мой взгляд, это было несколько запоздалое, хотя и правильное решение. Но, к сожалению, дальше указа дело не пошло: в 1997 году со стороны власти не было предпринято никаких усилий для изменения праздничного ритуала.

В общем-то это довольно типичный пример решения в области символической политики, когда решение принимается, но не отрабатывается. В принципе примеров такого рода можно привести довольно много из истории постсоветской политики памяти.

Что же касается современного периода, то, в общем, как мы помним, в 2004 году Путин сделал то, на что не решился Ельцин, — он отменил праздник 7 ноября и создал ему «замену» в виде Дня народного единства. Кстати, 7 ноября стало памятной датой, причем в качестве Дня Октябрьской революции 1917 года, а не Дня примирения и согласия. С этим не получилось. Так или иначе, но полноценной реинтерпретации Октябрьской революции в качестве великого события, которое является неотъемлемой частью нашего тысячелетнего прошлого, так и не произошло. Определенные перспективы в этом отношении открывает формула «Великой российской революции», предложенная авторами концепции нового учебно-методического комплекса по отечественной истории. Однако пока непонятно, будет ли она использоваться властью — до недавнего времени В. В. Путин отдавал предпочтение собственной версии интерпретации событий 1917 года, сфокусированной на идее «национал-предательства» большевиков, лишивших Россию победы в Первой мировой войне.